Теперь все переменилось: Кэндис не в силах была отойти от «наброска», пока он не превращался в маленький шедевр. Причем — отойти в буквальном смысле слова. Пару раз она спала на кушетке в мастерской.
Она лепила себя. Целая серия автопортретов. И это был не акт нарциссизма — это была попытка обрести себя. Воссоединиться со всеми своими частями. Сделать душу из раздробленной — цельной.
Кэндис задумчивая (тонкая девушка в длинном струящемся платье одной рукой поправляет волосы, глаза прикрыты, в уголках губ прячется улыбка). Кэндис веселая (девушка танцует, подол легкого платья развевается, игриво приоткрывая точеные колени и бедра). Кэндис падает в пропасть (фигура запечатлена в момент падения, голова запрокинута назад, руки раскинуты). Кэндис превращается в Нее (молодая нагая ведьма на метле, волосы развеваются, голова запрокинута в беззвучном, бесшабашном хохоте).
Нужно будет обязательно перенести в бронзу. Глина податлива и... как бы сказать... мгновенна, с ней можно работать быстро, здесь и сейчас, как только возникнет идея, образ. И она непрочная. Бронза — «долгая», на века. Кэндис любила и то и другое. Да, она хотела иметь отражение всех частиц своей души в бронзе. Тогда...
Она останется в материальном мире даже после того, как ее тело превратится в прах и уйдет в землю. Не то чтобы Кэндис была атеисткой, нет, но эта мысль почему-то придавала ей уверенности в будущем. Может быть, льстила самолюбию.
За работой Кэндис удавалось забыть о Брэндоне, поэтому она рада была бы, если бы ее все оставили в покое и позволили заниматься собой (то есть своей душой и скульптурой) по пятнадцать-двадцать часов в сутки.
Ее не оставляли.
Родители решили, что у Кэндис новый виток депрессии по поводу расставания с Маркусом. Кэндис не спешила их переубеждать. Мать умоляла ее сходить с ней к доктору Диззи. Кэндис стояла на своем, как скала: не пойду.
Доктор Диззи пришел сам. На субботний ужин. Понаблюдав за Кэндис и отведав омаров, он успокоил мистера и миссис Барлоу: у Кэндис никакая не депрессия, она держится молодцом, занимается любимым делом, то есть творчеством — и пускай. Чем больше, тем лучше. Так что не стоит ей препятствовать.
После этого между бровей мистера Барлоу чуть разгладились складки, углубившиеся за последний месяц, а миссис Барлоу перестала пенять Кэндис на то, что она мало времени проводит с семьей и совсем не живет жизнью, какая пристала молодой особе ее положения.
Кэндис это было только на руку.
Однако что-то происходило, определенно происходило, и, если Кэндис полностью погрузилась вовнутрь себя, это не значит, что вне ее души время остановилось.
На эти выходные Глория приглашала ее слетать в Майами, погреться на солнышке. Кэндис отказалась. Ей не хотелось общаться с Глорией. Нет, дело не в том, что ее отношение к подруге изменилось. Просто Кэндис чувствовала, что ей нельзя сейчас говорить с Глорией, тем более — говорить по душам, это может разрушить все, что она построила внутри себя, заново расколоть то, что она так любовно, с таким трудом сращивала.
Кэндис боялась, что Глория навсегда останется для нее частью истории о Брэндоне.
Глория общения с Кэндис не избегала, наоборот, звонила едва ли не каждый день, все время пыталась куда-нибудь вытащить Кэндис, но та отвечала неизменно: извини, прости, не сегодня, не в этот раз, некогда.
Глория улетела в Майами одна, а может быть, с Майком. Это не важно. Важно то, что Кэндис предстояло идти на скачки вместе с родителями. И Джеймсом.
При других обстоятельствах она непременно пожалела бы, что не приняла предложение подруги. При других, но не теперь.
Скачки на приз «Вуд мемориал стейкс» проходили на ипподроме «Акведакт». Кэндис любила лошадей, но не любила скопища людей. Тем не менее сегодня ей придется потерпеть второе ради первого. С гораздо большим удовольствием Кэндис побывала бы в каких-нибудь частных конюшнях, походила бы среди лошадей, вдыхая их теплый, сильный запах и прислушиваясь к уютным звукам: шуршанию соломы, фырканью, тихому ржанию.
Но Джеймс Сидни был страстным любителем конного спорта, и его годовалый жеребец Тандер Блиц, которого он приобрел недавно на аукционе за полтора миллиона долларов, сегодня участвовал в забеге. Он пригласил своего нового партнера — за прошедшее время он успел превратиться из потенциального инвестора «Мейсон индастриз» в реального — посмотреть на это «замечательное зрелище». С семьей.
Кэндис доводилось уже бывать на скачках — и на «Акведакте» в частности, — и потому на этот раз ей не пришлось ахать и восторгаться величием комплекса, соединявшего в себе прогрессивную технологичность современной архитектуры и классические представления об ипподроме.
Многотысячная толпа любителей лошадей и азарта (вторых было гораздо больше, чем первых) ее тоже не впечатляла, скорее, раздражала. Кэндис всегда скептически относилась к тем мероприятиям, где собиралось больше пятидесяти человек сразу. Ну за исключением выставок и театральных представлений. Noblesse oblige, положение обязывает, и потому ей чаще всего приходилось посещать именно эти нелюбимые мероприятия. Нелюбимые по разным причинам, которые менялись в течение жизни: когда-то не хотелось шума, когда-то ей не хотелось, чтобы ее разглядывали, а тем более — фотографировали, когда-то она хотела избежать встречи с каким-нибудь неприятным человеком, а когда-то вдруг начинала ни с того ни с сего переживать оттого, что вокруг столько народу, и каждый человек — личность, и у каждого какая-то судьба, неповторимая, удивительная, а она никогда-никогда ничего про них не узнает.
Ну и, естественно, Кэндис волновало то, что в толпе встречается множество интересных лиц — а она не в силах их запечатлеть, как хотела бы.
Будь ее воля, она воссоздала бы в бронзе все население Нью-Йорка. Хотя почему только Нью-Йорка? Чем Джерси, или, скажем, Новый Орлеан, или Амазония, или какая-нибудь деревушка в китайской глубинке — хуже?
«В каждом есть что рисовать, — говорил ее учитель графики. — Каждый достоин того, чтобы его запечатлели. В конце концов, перед Богом мы все равны, все — по образу и подобию Его...»
Да, Кэндис хотела бы ухватить суть каждого человека — и вывести ее в глине, а потом в металле.
Стоп. Где-то она это уже слышала...
Брэндон. Несвоевременная мысль стерла все ее усилия — а она так старалась сегодня утром настроиться на волну хорошего настроения. Ну хотя бы бодрости. Для этого она минут пятнадцать стояла под контрастным душем, потом тщательно укладывала волосы, делала макияж, выбирала платье...
Ей снова хотелось ходить в платьях, но теперь — никакого разлетающегося шелка с цветочками или птичками. Красиво, строго и, как говорится, по делу. Она была в бордовом обтягивающем платье от Кристиана Диора и чувствовала себя... в своей тарелке.
До этого момента.
Они как раз усаживались на места — в той секции, где сидели владельцы лошадей и почетные члены Нью-йоркской конноспортивной ассоциации, Джеймс поспособствовал.
— Прошу, Кэндис. — Джеймс обворожительно ей улыбнулся.
Будь она лет на пять моложе и не так погружена в невеселые размышления, она пленилась бы этой улыбкой раз и навсегда, уверовала, что перед нею — самый достойный мужчина на свете... и самый завидный жених. И что она никуда от него не денется.
А так Кэндис стало только тревожно, потому что он уготовил ей место по левую руку от себя, а родителей ее усадил по правую. Как будто они пара.
Кстати, с тех пор как Джеймс официально вступил в партнерские отношения с ее отцом, он стал называть ее просто Кэндис. Ей было сначала все равно, а сегодня — покоробило.
— Спасибо, — холодно отозвалась Кэндис.
Перехватила осуждающий взгляд матери: она все еще хочет выдать дочку за миллионера Сидни.
А так ли плохо это желание?
Воздух полнился человеческим гомоном: смех, голоса. Возбуждение — азарт. Пахло попкорном. И здесь этот вездесущий запах! Кэндис почувствовала удовольствие, когда ветер переменился и принес волну лошадиного духа. Вот это — настоящее.