Вот самая главная трагедия Митеньки. Вот почему он кричит: не от характера, а от боли, потому что слезы льются рекой, а он не знает, как их остановить. Через такое ощущение мира воспринимаются им и Грушенька, и Катерина Ивановна, и брат Иван. При этом все остается: и характер и страсти, но и все освещается каким-то иным, глубинным светом. Митя, порывистый, с ясными, как ему кажется, устремлениями, бросается, чтобы ухватиться за человеческую руку, а натыкается на острое и с удивлением видит на своих руках кровь. Он ребенок. Он верит, что взрослые поймут его и помогут ему. Ну разве можно равнодушно пройти мимо или обидеть такого человека?
Трагизм в том, что слова Мити, отразившись от равнодушных людей, возвращаются к нему, оправленные в холодок официального бессердечия. И он не может узнать в них, в отраженных, свои бесхитростные и доверчивые чувства. Трагизм Мити в неутолимой жажде контактов человеческих. «Я, человек, достоин того, чтобы меня поняли», — говорит он.
Это чувство вообще удивительно сильно в героях Достоевского. Они кажутся необычными, но только потому, что поставлены писателем в условия, гиперболизирующие их эмоциональные состояния. Хотя это фантастическое преувеличение всегда оправданно психологически. Герои Достоевского предельно, до беспощадности искренни в самораскрытии. Именно беспощадность больше всего подкупает. А преувеличение не убивает достоверности, ибо Достоевский не забывает главного — правды характера. Даже показав самое отвратительное в человеке, писатель не теряет веры в возможность его нравственного очищения, в торжествующую силу добра.
Поэтому Митя Карамазов сохранил в себе детскую наивную способность удивляться и сострадать — удивляться, отчего плачет дите, почему люди не обнимаются. И не за это ли истерзала, исчернила его жизнь? Но так и не одолела присущей ему наивности. Интересно, что Дмитрий не пришел к покорной безысходности. Его вообще нельзя причислить к разряду кротких, слабых людей. Он не желает покоряться судьбе. И ему предназначен другой путь, путь людей сильных, волевых, бунтующих. Проследив возрождение души Мити от мрака к просветлению, мы видим, как мучительно и трагически ищет он свое солнце. Я не говорю здесь о богоискательстве, о раздвоенности в личности самого писателя. Меня чрезвычайно волнует другое: правда человеческих характеров Достоевского, предельная обнаженность внутреннего мира его литературных героев.
История Дмитрия Карамазова потрясла меня глубиной проникновения в душу человека. В том числе мастерством, с которым написан этот характер на простой сюжетной схеме: это история несчастного влюбленного, у которого бессовестный папаша пытается отбить возлюбленную. Из-за женщины и проклятых денег он, никого не убивший, обвиняется в убийстве и осуждается. Может ли такой, в сущности, примитивный детектив взволновать нашего искушенного современника? Ответ очевиден, поэтому я попытался в характере Мити ухватиться за куда более важную тему его сокровенных духовных метаний.
Не знаю, насколько мне это удалось. У каждого в Достоевском свой горизонт, и естественно, не у всех зрителей он совпадает с моим. Однако мотив укоренившегося среди людей взаимного недопонимания, нежелания понять ближнего своего может взволновать каждого, ибо кто в беде и горе не сталкивался с почти трагическим равнодушием окружающих. И только редкие люди умеют болеть чужой болью,
Я думаю, что история борьбы за человечность взаимоотношений, за доброту, отзывчивость, внимательность и чуткость должна звучать всегда. Мы живем в скоротечный и судорожный век. Закрутившись в делах, мы порой месяцами не находим времени, чтобы позвонить друзьям. Нет, дружба не умирает, но она поче- му-то отодвигается на второй план по сравнению с сиюминутными заботами, которым несть числа. И где уж вспомнить о других, если о себе некогда подумать. Разве что случайно на ходу, в трамвае, в машине, в театре или на студии перекинешься улыбками, пустяковым словом с хорошим человеком. Помню, у Куприна кто-то из героев говорит, что были времена, когда люди любили разговаривать друг с другом, а сейчас даже не умеют.
Без Ивана Александровича Пырьева мы сняли три эпизода очень важных с точки зрения фабулы и всей концепции фильма— «Мокрое», «Суд над Митей Карамазовым» и «Разговор с чертом». Возможно, нам удалось это сделать потому, что на съемках картины мы стали единомышленниками, а значит, были сопричастны к единому замыслу. Нас подкупил неукротимый темперамент Пырьева. Мы разделяли его взгляды на творчество Достоевского, и после смерти режиссера постарались исполнить его сверхзадачу — раскрыть в «Карамазовых» беспощадную любовь к человеку.
Пырьев предполагал создать народную и общепонятную картину: яркое, вызывающее бурную реакцию зрелище. А после ее выхода на экраны многочисленные отклики зрителей свидетельствовали о любопытном: люди, сжившиеся с романом Достоевского, приняли фильм как один из возможных к нему подходов; хуже встретили экранизацию те, кто лишь раз прочитали оригинал романа; и очень сильно и глубоко картина задела тех, кто Достоевского толком не знал.
Не к этим ли последним зрителям обращался Иван Пырьев: не побудит ли их картина к тому, чтобы пристально заинтересоваться классикой и разглядеть в ней себя? В целом три серии «Братьев Карамазовых» подтвердили такое понимание. Разве это малого стоит? По-моему, весьма злободневно убедить нашего современника и соотечественника, что классика не обеднела духовной содержательностью. Что богатства внутреннего мира, подмеченные Достоевским, поныне являются важнейшим условием человеческого существования. И талантливая экранизация способна всколыхнуть общество, подвигнуть его к размышлению над вечными проблемами ради самосовершенствования. Так было с «Братьями Карамазовыми» Пырьева. Сходным образом получилось и с сериалом «Идиот» Владимира Бортко, хотя о художественных решениях в этой работе можно спорить.
Во время съемок картины «Братья Карамазовы» у меня были три потрясения. Первое — это писатель Федор Михайлович Достоевский, сложнейший мир его произведений, его яростных человеческих чувств, весь этот бушующий океан страстей, этот беспощадный, свободный от стыда анализ жизни. Второе — характер взрослого, но беззащитного, как дитя, человека — Дмитрия Карамазова, к образу которого мне по-актерски довелось прикоснуться. И третье — встреча с удивительной личностью, с непростым и противоречивым, с неистовым и подлинно народным художником Иваном Александровичем Пырьевым. И его смерть в разгар интереснейшей работы.
Мой Жуков
Когда Юрий Озеров впервые предложил мне сниматься в роли маршала Жукова, я без колебаний отказался, потому что понимал — Жукова слишком любит и хорошо знает наш народ, и брать на себя такую ответственность страшновато. Однако Юрий Николаевич применил полководческий маневр: «Жаль- жаль, потому что, когда я сказал Георгию Константиновичу, что играть будет Ульянов, он ответил: “Ну что ж, я этого актера знаю. Вполне вероятно, что он может справиться с такой задачей”». Уж не знаю, был ли это режиссерский прием или слова Жукова действительно подлинны, но на меня они подействовали ободряюще. Ну, раз сам Жуков считает, что мне можно его сыграть, то, может, следует взяться за эту роль!
Пробы грима большой радости не принесли, хотя и заставили поверить в то, что при некоторых ракурсах у наших лиц есть отдаленное подобие. Впоследствии я понял, что это далеко не самое важное — быть внешне похожим на историческое лицо. Важнее другое — передать образ, каким тот или иной деятель запечатлелся в народной памяти. И тогда несущественно, какова степень сходства.
Начали гримироваться так: поставили фотографию и вместе с гримером стали лепить щеки, стали подбривать волосы, стараясь фотографически угадать облик. Потом мы отказались от этого, ибо налепленные щеки и подбритые волосы не давали настоящего сходства, а что-то живое уходило. В конечном счете меня оставили с лицом, подаренным мне матерью от рождения. И это оказалось очень хорошо, так как съемки в картине «Освобождение» длились шесть лет.