Странное и теперь малопонятное равновесие царило тогда между людьми и природой, которое никто как будто бы не устанавливал и не поддерживал специально. Люди не в силах были нарушить это равновесие, потому что тяжелой техники было тогда еще очень мало. Природа же как бы все время приспосабливалась к человеческой деятельности на земле, не досаждая людям какими-либо особыми неприятностями и каверзами.

Над дорогой день-деньской скользили ласточки, ловя на лету всяких мошек и мух, вившихся над лошадиным пометом, который давал жизненные силы всевозможной подорожной траве, не говоря уж о мелких летающих и ползающих тварях, служивших пищей многочисленному птичьему обществу, кормящемуся на дороге.

Люди ездили и ходили по дороге, не заботясь о цветах, траве и птицах, а трава, цветы и птицы тоже беззаботно росли, красовались и жили на проезжем пути человека. Даже пыль в колеях была настолько тяжелой и спокойной, что не только людям не мешала, но и не забивала нужные и ясные цветы, лепестки которых напоминают раструб маленького граммофончика.

Не знаю, как в других местах, но там, где мы жили в то лето, в окрестностях деревни Сальково, все было именно так. И дорога через ржаное поле, которая вела из Салькова в Поповку и дальше — в Дунино и Аксиньино, была именно такой. Надо только заметить, что деревни Поповки никакой не было. Так называлось место в лесу. А почему оно так называлось, я тогда не знал. Не знаю этого и теперь.

Там, на склонах к реке, рос старый еловый и сосновый лес. Огромные деревья переплетали землю мощными корнями, которые всюду извивались окаменевшими удавами. Видимо, деревьям трудно было расти на крутом склоне и они таким образом держались корнями не только за землю, но и друг за дружку. Мы с отцом, как по естественней лестнице, спускались к реке по выпирающим из земли корням, часто спотыкаясь и чуть ли не падая. Впрочем, и падали иногда.

Но это, если мы шли на рыбную ловлю.

Конный же двор был рядом с деревней, за кузницей, на широком и вытоптанном лугу перед ржаным полем.

Большое, вытянутое бревенчатое строение с узкими прорезями многочисленных оконцев, покрытое выгоревшей и вымокшей, почерневшей соломой, было огромным и словно бы самой природой созданным лохматым каким-то сооружением, предназначенным для гнездовий деревенских ласточек… Сюда летели они со всех сторон, торопливые и неугомонные, и черными стрелами вонзались в громоздкое и длинное тело конюшни. А в это же время другие такие же ласточки стремглав вылетали из-под толстой и мохнатой крыши и уносились прочь. И чудилось, будто одни и те же ласточки ударялись об стену и крышу конюшни, резиново-мягко отскакивали, улетали и, разогнавшись, снова мчались к конюшне, чтобы с лёта опять ткнуться и нее и отскочить рикошетом… Всюду в небе над конюшней летали, скользили, вились ласточки!

Сотни глиняных гнезд, наполненных птенцами, гирляндой тянулись под слегами сарая. Сотни птиц с хлопотливым щебетом кормили птенцов, наполняя воздух таким громким и песенным гомоном, что казалось, будто бы сам конный сарай с осевшими, кривыми стенами звучит без умолку с утра до вечера и щебечет, забыв на старости лет об истинном своем назначении. Стены, опушенные снизу зеленой полосочкой травы, выбивавшейся из-под кирпичного фундамента и ровненько общипанной, насколько было возможно, лошадьми, цвет имели алюминиевый, бревна растрескались, пакля клоками торчала между ними, служа строительным материалом для вездесущих воробьев, которые гнездились в теплой и рыхлой крыше, легко уживаясь с ласточками и кормясь не в воздухе, как их острохвостые соседки, а на земле.

Мир здесь царил и покой, если считать покоем неутомимое и шумное кормление голодного потомства, пока на конном дворе не появлялись мы во главе с конопатым Колькой, у которого лицо было похоже на рыжую маску с улыбающимися полумесяцем губами, с румяными скулами и очень грустными, повисшими в рыжей пустоте ярко-серыми глазами.

Ласточки носились и визжали над нашими головами, обдавая нас струйками ветра; воробьи серыми мышами высыпали на соломенную крышу и так громко чирикали, что казалось, будто они подзадоривали своим чириканьем смелых ласточек. Переполох стоял на дворе, как если бы мы пришли сюда разорять птичьи гнезда.

Мы, конечно, не знали, зачем прибегали на конный двор, и ходили вокруг, заглядывая в ворота, в бурую полутьму душистой конюшни, где пофыркивали и с секущим свистом обмахивались хвостами лошади в стойлах; почему, завидев хромого конюха, убегали и прятались за кузницей в ржавом хламе, заросшем серебристой лебедой, а потом опять, крадучись и остерегаясь, шли к конюшне, пугая птиц, и бродили, прислушиваясь к ржанию лошадей; зачем ловили зеленых мух, сидевших на растрескавшихся теплых бревнах, и слушали, как они, пойманные, звонко зудят в кулаке, царапаясь лапками, а потом долго разглядывали обломок стершейся подковы, которую поднимал с земли Колька, грустно смотревший на нее всем своим улыбающимся и каким-то непонятным лицом; потом опять убегали, заслышав за стенами глухую ругань конюха, топотанье лошади, злое и зычное ее всхрапывание, ржанье, похожее на звучное, утробное рыканье зверя. Конюх выходил из конюшни, неся в руках повисшую до земли уздечку или хомут, но тут же, сощурившись на солнце, надолго опять пропадал в потемках, что-то там делая, что-то, наверное, починяя, подшивая сыромятной кожей или поддавая корму отдыхающим лошадям, ругаясь с ними и разговаривая, а иногда и вступая словно бы в драку с упрямым и злым жеребцом или норовистой кобылой.

Этого конюха, по-моему, боялись все. Боялся и Колька, который вообще ничего не боялся.

Даже мой отец, который тоже, по-моему, ничего и никого не боялся, кроме грозы, побаивался мрачного мужика.

Но на то были свои причины.

Химическая промышленность не выпускала в те времена силоновых лесок, и ни у кого даже в мыслях не было заполучить что-нибудь подобное, что-нибудь эдакое, хоть отдаленно похожее на прозрачную, тонкую и прочную жилку. Славилась, кажется, английская шелковая леска, но среди рыбаков ходили о ней только слухи, а обладать кому-нибудь этой леской удавалось редко — она очень дорого стоила.

Рыбу ловили на конский волос, плетя из него леску и связывая концы рыбацким узлом. Лески эти отличались прочностью, были пружинисты и эластичны в воде. Узлы, конечно, мешали, но с этим мирились, считая само собою разумеющимся и неизбежным злом, избавиться от которого невозможно.

С детства, с первых своих шагов, с первого ощущения окружающего меня мира, я помню лошадиный запах, который исходил из ящика старого шкафа, стоявшего в нашей комнате, в котором отец хранил запасы конского волоса — длинные рыжевато-пепельные пряди, из которых он плел себе лески. Были у него лески в три волоса и даже в четыре, были и в два, но отец любил ставить на удочку леску в один конский волос, подбирая для этого особенно прочные, длинные и ровные по всей длине светлого тона волосы из конского хвоста. Лошадей тогда было много, но хорошие хвосты попадались очень редко. За такими хвостами охотились. Причем нельзя было выстригать из хвоста пряди волос, а надо было рвать их с корнем. Приятного для лошади, конечно, мало, но рыбаки шли и на эти преступления, завидев лошадь с богатейшим хвостом Вырванную прядь волос надо было хорошенько промыть в теплой воде, дать ей просохнуть, а потом разобрать волосы но толщине и длине, чтобы не было в леске слабых мест, а уж только тогда вязать лески. Каждое звено волосяной лески было приблизительно в метр длиной, а значит, на удочку требовалось не меньше двадцати пяти волос из конского хвоста. Лески ж эти жили не так долго, как современные, известные на весь мир японские, германские, норвежские, чехословацкие, американские, наши «клинские» или английские, изготовленные фирмой «Шекспир». Они часто рвались на зацепе или резкой подсечке, на узлах, на слишком крупной рыбе, а со временем и просто теряли прочность, секлись, как секутся мертвые волосы, перегнивали и выбрасывались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: