Весь этот разговор со стариками представлялся Ивану легким и радостным, как если бы он подарок им вдруг преподнес.
Но теперь сидел он перед отцом и не знал, с чего начать. Впрочем, начинать-то он начал — заговорил о даче, но ни отец, ни мать никак не откликнулись, не загорелись их глаза любопытством, не расспросили его, о чем это он старался и для кого, словно бы не о них речь вовсе шла, словно бы не понимали они, о какой-такой даче говорил им сын.
Все это смущало теперь его: смущало молчание, смущал невыносимый уже взгляд старика, его бездумная как будто и необъяснимая свирепость. И Иван не знал уже, как снова начинать об этом разговор. Получилось нескладно.
— Так это! — сказал он вдруг с нетерпением. — Как вы на дело-то смотрите? Я ведь серьезно… На дачу жить… Дом у меня теплый, Москва рядом, лес кругом, ягоды на участке, яблони, смородина, конечно, клубника, а в поселке два магазина… Хоть поживете под старость спокойно! А мы к вам летом в гости, ну и зимой иногда. А комнаты будем на лето сдавать таким людям, какие вам только понравятся…
Иван не смотрел на отца, но чувствовал его взгляд, знал его и старался привыкнуть к этому взгляду, принять его, утешаясь мыслью, что, может быть, не тоска и не злость на душе у старого, как казалось ему, а, может быть, радость и, может, любовь, благодарность, да только не в силах он высказать этой своей любви и радости.
— А то ведь что получается, — говорил Иван. — Вы здесь живете в развалющем домишке, а у меня крепкий дом под железом пустует девять месяцев в году, теплый да светлый, не чета этому… У нас ведь и газ там есть! Пообвыкнетесь, поймете, что это за штука, а потом и на газу будете себе щи варить… А то ведь что получается! Сейчас этих детских садов развелось, некуда детей на лето вывозить, а дач своих, конечно, не строят, денег нет, а у кого, стало быть, пустует дом, могут коллективно отобрать за здорово живешь и устроить там детский сад… А ты с носом! Строил, строил, а оказался с носом. Вот ведь что получается! А если вы с матерью там будете жить круглый год, никто не посмеет дом отобрать. Так что и вам хорошо, и нам тоже спокойно. Всем будет хорошо!
Иван умолк и недоуменно спрашивал взглядом у отца и матери, отчего ж они молчат и не радуются, словно и не слушали его.
Мать смотрела на сына с виноватым каким-то сомнением во взгляде, а потом, когда уже невмоготу стало затянувшееся молчание, сказала робко:
— Какие ж мы, Ваня, помощники тебе…
— При чем тут это, мать! — взмолился Иван, подумав вдруг, что они все иначе, по-своему истолковали, по-деревенски. — Не об этом речь. Помочь-то хочу я вам! Вот ведь как.
— Ну дак понятно, — сказала мать нерешительно.
А отец устало и гневно, словно ему опостылело все, уставился на жену и просипел, выдавив из себя:
— Об деле подумать следует.
— Вот, — сказал Иван, успокаиваясь, — правильно. Хорошо вам там будет. И сыты вы будете и в тепле. И мы тоже довольны будем.
— Подумать надо, — сказал старик.
А мать все с той же робкой виноватостью и сомнением смотрела на сына и на своего старика.
— Так что́, — вдруг спросил отец, задыхаясь хрипом, — отбирают?
— Да нет, конечно, но, сам понимаешь… Теперь такой момент… Успевай оглядываться. Ничего пока официального нет, а может, и не будет, но случаи были… Это, значит… Были случаи, да. Покрепче стать на ноги не мешает, не ровен час собьют. На какие-такие, скажут, трудовые доходы и так далее, знаешь небось, как в газетах-то пишут… И не докажешь! А пока — не-ет, ничего… Открою-ка я окошко, — сказал Иван, вставая. — Накурили тут.
Он распахнул облупившиеся рамы и услышал скворца, который пел на бронзовой рябине: и верещал он, и посвистывал, и скрипел, как внучок. Было тепло на улице, сыро и туманно. Он увидел отсюда дом своей дочери, серую покатую крышу и оседланную лошадь у крыльца.
— Генка, что ль? — спросил он громко.
Мать подошла, оперлась рукой на его спину и выглянула тоже в окошко.
— Не он, — сказала. — Это директор совхоза. Поздравить, видать, приехал. Его лошадь-то.
— Ну?! — сказал Иван удивленно. — Неужели поздравить?
— Поздравить.
— Ах, какой молодец! Вот это молодец! — сказал Иван и неохотно вернулся к столу, в серые сумерки избы. — В самом деле? Не верится даже… Новый, что ль?
Мать смотрела на сына, ласково морщась в улыбке, и молча кивала.
— Выпить бы с ним по этому случаю! — говорил Иван восторженно, вновь заражаясь праздничным весельем. — А, мам? Выпить бы с ним… Хороший, видать, человек.
Отец напрягся, зашевелил пальцами и сказал:
— Ко мне советоваться приходит о земле…
Умолкнул, а пальцы его шевелились на клеенке, словно щупали ее слепо.
В доме было пасмурно, и распахнутое окошко не в силах было впустить сюда, в избу, свежесть и шум весеннего дня, его свет и радость. За окошком был другой мир, доступный и благодатный. Представился уже случай уйти из избы в тот мир, забыться опять с молодыми, но Иван сидел за столом, курил, тяготился и не мог уйти, ощущая непонятную вину перед стариками.
Он почувствовал пьяность свою и понял, что еще опьянеет, потому что жалостливые мысли какие-то уже угнетали его, будоражили и воскрешали былое.
— Не обижает он вас? — спросил Иван у матери.
— Ктой-то? — спросила мать.
— Директор…
— Что ты! Ну как же… Пенсию нам вот назначили… Что ты! — говорила мать, поднимаясь. — Он и на войне был, и раненный был, и контуженный, щека у него вздрагивает… Контуженный. Вот, значит… Не-ет, что ты! Довольные мы…
Отец ловил каждое слово, покачиваясь от трудного дыхания, кивал согласно, и Иван понял, что никогда, наверное, не сможет привыкнуть и не захочет смотреть на мученическую его молчаливость, на гнев его глаз и покой омертвелого лица, на блеск натянутых скул и деревянное равнодушие лба, над которым со странной живостью завихрился сивый чубчик.
— Иди ложись, — сказала ему мать. — Землей взялся…
Пальцы его стали ощупывать клеенку, руки напряглись, и он покорно поднялся и пошел, ни слова не сказав и не оглянувшись, к кровати.
— Не уподи! — сказала ему мать.
— Уподу! — откликнулся он с жутью в голосе.
Но и мать и сын поняли, что он шутил, отвечая так, и улыбнулись.
— Уподешь, так и не встанешь, — сказала мать шутейно.
Отец уже укладывался, сопел, взмыкивал по-бычьи, ворчал, постанывал, кряхтел и сказал, наконец, с каким-то отчаянием, с вибрирующим и высоким звуком в голосе:
— Не уподу, не бойсь! Пугает меня, совсем уж запугала… Уподешь, уподешь… Вот не уподу! Игоречка еще нянчить буду. Наладила одно: «Уподешь, уподешь…» Тьфу!
— На койке ты бедовый, — сказала ему мать. — Когда лежишь.
— Тьфу ты! — откликнулся отец. — Была бедовость, да вышла, на койке-то бедовость моя вышла. Молодого себе сыщи.
Мать ахнула, засмеялась и, отворачиваясь, прятала лицо от сына. Она тоже выпила водочки и теперь, охмелев, была расположена к шутке, к веселью.
И сказала своему:
— Постыдился бы, бессовестный, при сыне-то…
А Ивану радостно было слышать вдруг шутки эти — немудреные и грубые, и еще оттого стало радостно, что сам он смущался по-ребячьи от этих родительских шуток. Он похохатывал, барабанил по столу пальцами и, смеясь, одобрял отца:
— Вот, вот, — говорил он смущенно. — Ты за ней гляди, заведет себе хахаля молодого.
А мать смеялась молодо и говорила:
— Ой, Ванька, пьяная я совсем.
Когда он снова выглянул в окно, лошади уже не было у крыльца, а солнце, распарив землю, просматривалось шаром в мутных и влажных, потеплевших к вечеру небесах.
— Счастливый я, мать, человек! — сказал он нежно. — Сам дед, а еще родители живы. Счастливый я, право! А вот скоро совсем буду счастлив, когда вы ко мне с отцом на дачу переберетесь… Да. А сейчас пойду-ка я к молодым! А спать вернусь. Ты приходи туда… и отца тащи.
Мать смотрела на него умиленно, и глаза ее слабые заблестели вдруг обманчивой, слезной благодарностью.