— Раздевайтесь, папа, — сказала она ему. — Спасибочки вам за все.
А свекровь поклонилась с нешутейным уважением и сказала:
— Спасибо вам, Иван Николаевич, и от меня. Милости просим гостем быть.
Сестра ее тоже поклонилась.
А Иван махнул рукой.
— Нет, — сказал, — к старикам пойду. Сто лет не видел ни матери, ни отца. Живы?
— Живы, слава богу…
— К ним побегу, — сказал Иван. — Извиняйте. А потом опять к вам. Так до завтра и пробегаю. А завтра на станцию бегом. Жизнь! — говорил он уже около дверей. — Шлифует, как волна. Одеваться вот заставляет во всякие шляпы да галстуки. Туда-сюда побросает, и, глядишь, от Ивана только один нос его остался, а на глаза то ли профессор, то ли генерал в отставке. Ха! Шлифует жизнь! Извиняйте…
Когда он ушел, шумный, большой, пахнущий благополучием и новыми одеждами, дочь развернула бумагу, и руки женщин потянулись к шерстяным, мягеньким ползункам, шапочкам, рубашечкам, распашонкам и всяким там пинеточкам, штанишкам.
Жесткие эти руки нежно щупали тонкую, цепляющуюся за кожу шерсть, словно ласкали.
— Вот уж приданое так приданое! — говорила свекровь. — Игорьку-то нашему от дедушки. Вот уж приданое-то… Царское! Счастливый наш Игорек.
И были они тихие и счастливые.
А старая мать уже знала о сыне, вышла на крыльцо встречать и, завидев его, стала утирать слезы кончиком платка, пошла к нему, блестя слюдяными глазами и улыбаясь мучительно.
Иван ее обнял и привлек к груди, маленькую, теплую от слез, молчаливую, и говорил приглушенно:
— Ну-у… Ну, хватит! Ну ничего… пошли в избу… Пошли.
Мать покорно шла под его рукой и кивала старику, который тоже стоял на крыльце и покашливал. Она смеялась ему светло и беззвучно, чувствуя радость мужа и его волнение.
— Дождались, отец, — говорила она. — Дождались! — И кивала согласно, пьянея от счастья и безмерной радости, поглядывая на людей, которые смотрели на них с улицы и из окон. И все люди, которые видели их, маленькие и старые, улыбались участливо и тоже как будто радовались, что к Прониным приехал наконец-то сын.
Он расцеловался с отцом, который подавленно молчал и у которого от волнения дрожала челюсть, подсобил ему забраться по ступеням в избу и, оглядевшись, засмеялся возбужденно.
— Три года! — шумно сказал он. — Помнишь, приезжал! Три года с тех пор смерть-то у жизни отсекла. Тоже ведь дедом стал, состарился, видишь, мам, седой весь сын-то твой — дедом стал сын-то… Дедушка. Чуешь? Да и вы не помолодели, как погляжу! А я-то ведь не просто приехал! По делу! Забрать вас хочу к себе, старичков…
Мать припустилась жалобно плакать, слушая эти слова, но старик закашлялся сердито, и она примолкла, пошла к печи и стала там к обеду готовиться, тихая и умиротворенная.
— Ну, о деле-то потом, а сейчас о себе расскажу, — сказал Иван.
Он сидел за столом, положив руки на мутную клеенку, и говорил отцу со смущением о том, что теперь он заведует секцией мужского готового платья, что работа у него, конечно, чистая и, главное, приятная, не то что продавцом. И чем дальше рассказывал он о себе, тем больше смущался, поглядывая на отца.
Казалось ему, что все это безразлично старику, что равнодушен он к его рассказу и словно не слышит.
Глазами старик напряженно вперился в сына, прицелился из-под бровей. Угрюм и строг был его непонятный взгляд. Сидел на скамейке он прямо и гордо, и губы его были плотно сжаты, сизые и бескровные, и дик был широкий его и тяжелый нос, в котором шумно синели жесткие волосы. Дышал старик часто и тяжело, и голова его мерно поднималась и опускалась, точно он, слушая, кивал, соглашаясь.
— Ну, а вы-то как здесь? — спросил сын.
Старик внимательно глядел на него, силился понять или ответить, сбил дыхание, зачастил, засопел и сказал наконец:
— Помирать скоро.
— Зачем же помирать! Чего ж ты, отец, об этом? — сказал Иван с притворной веселостью. — О жизни надо думать. Годков десять надо еще, а то и пятнадцать, у меня-то на даче, а? На дачу я вас хочу к себе взять.
Старик опять задышал часто, нос его зашумел, глаза напряглись, обозлились, и он спросил, как глухой:
— Чего?
— О жизни, говорю, надо думать, — сказал ему сын. — О жизни.
Отец страдальчески морщил щеку, щурил глаза, снова торопился с дыханием, частил опять, прогоняя через нос воздух, как пароход перед гудком, сипел и вдруг сказал отрывисто:
— Родила сына, видел?
— Ну как же, как же! — сказал Иван. — Посмотрел. Поздравил ее, внука посмотрел… Все честь честью. Как же! Дедом сделался! Только заботы у меня сейчас о другом: о вас с матерью думаю… Вот о чем думаю. Хочу вас взять отсюдова. Дача пустует. Теплая дача…
— А Степан помер, — сказал старик.
Мать с кухни откликнулась на эти слова:
— Помер, да, помер Степан-то Васильевич, царство ему небесное. Наш-то отец тоже плох, совсем ведь плох. Сам видишь.
А отец выжидающе строго, пронзительно смотрел на сына возбужденными своими, глухими глазами, и было тяжко Ивану выносить этот непонятный и какой-то жесткий взгляд, и казалось ему, что отец уже издалека смотрел на него, о чем-то хотел поведать, рассказать о чем-то хотел — и не мог: сил не хватало.
Все в доме было по-прежнему. Серая, как три года назад, чистота угнетала, и хотелось что-то изменить, снять иконы, оклеить обоями комнату, постелить белую скатерть. Но взгляд упирался, куда бы ни смотрел Иван, во что-то извечное, непоколебимое и привычное — дом этот тоже был стар и тоже, как и хозяева, доживал последние дни, часы, месяцы или недели, и ничто уже не могло вдохнуть в него жизнь, кроме самой жизни, а жизнь уходила из дома.
Хотелось Ивану на волю, к дочери, к внуку, но он еще долго томился под мрачным взглядом отца и пил с ним привезенную «Столичную», закусывая яичницей и дряблыми, водянистыми огурцами.
Пили из граненых стаканов с коричневыми от давних чаев, неотмытыми донышками, огурцы пахли бочкой. В картофельном супе плавали кусочки жареного сала, и в яичницу тоже впеклись эти кусочки тающего и прозрачного сала… И встали у Ивана слезы в горле, любовь обессилила его, утихомирила, и он с небывалой нежностью глядел на стариков, стараясь представить их молодость, силу, голоса их иные и смех, и себя представить, первенца, на руках у матери… Неужели все это было?! Вглядывался он в разбуженные водкой, возбужденные отцовские глаза, и казалось ему, что первобытным ужасом и тоской были залиты эти погибающие глаза на одеревенелом лице: не было в них радости встречи, интереса — одна только тоска.
— Отец, — сказал он, беря его руку, — у тебя чего-нибудь болит?
Рука была горячая и волосатая, незнакомая. Он знал руки многих людей, но было странно ему теперь ощущать отцовскую руку в своей руке. Отец, не отвечая, высвободил руку, дрожащими пальцами толкнул стакан с остатками водки, захватил его и, затаив дыхание, выпил, смочив себе подбородок.
— Плох отец наш, — сказала горестно мать, как о постороннем. — Плохой стал, тяжелый… А вот внучок у тебя, Игоречек-то наш, вот он-то уж хороший… А Галя-то, Галя! Ростком невелика, а десять фунтов народила.
В Москве Ивану казалось все простым и ясным: он приедет, встретят его, как самого дорогого гостя, обрадуются, а он тоже в долгу не останется и тоже обрадует отца с матерью деловым своим разговором, сыновней заботой об их старости. А ему до слез приятно будет видеть их радость. Они, конечно, согласятся, переедут к осени на его дачу, заколотив свой дом, будут там зиму зимовать, а дача его с той поры как бы не за ним останется, а за родителями старыми, словно и не дачей станет, а просто домом, в котором не отдыхают, а живут круглый год старые, заслужившие отдых люди. А он вроде бы и не владельцем этой дачи будет, а гостем у отца с матерью… Так-то оно надежнее будет. Тогда уж непросто отобрать у него эту дачу: живых людей на улицу не выбросишь.
Обо всем этом он давно уже думал всерьез, советовался с женой, и решили они взять к себе на дачу стариков и стали всем своим знакомым говорить об этом, чтоб заглушить те разговоры, которые доползали уже до Ивана… Дескать, а на какие-такие денежки отгрохал Пронин дачу, крытую железом? Из зарплаты накопил? А ну-ка, давайте посмотрим, какую-такую зарплату получал он за прошлые годы?.. На зарплату, конечно, да на государственные цены не построишь такой домины, и ни к чему бы, конечно, весь этот сыр-бор, который, кроме вреда, ничего не принес бы Пронину, как не приносил еще никому из тех, у кого люди проверили, на какие-такие доходы построены их дачи.