Саша возбужденно смотрел на мать, не в силах примириться с этой страшной новостью.
— Ты посмотри как следует расписание, — сказал он, волнуясь.
— Ну что ты, глупыш, я ведь смотрела, — сказала мама.
И Саша чуть не заплакал, увидев на лице ее натянутую, острую какую-то, напряженную улыбку.
— Ну разве можно так волноваться? — сказала опять мама.
— А может быть… — сказал Саша и осекся. Он не знал, что же еще может быть, если сегодня за ними не придет белый пароход.
Они сели на скамейку, прижались друг к дружке и засмотрелись на реку.
— А может быть, — сказал опять Саша, — мы переночуем у бабушки, а завтра пойдем на пароход?
— Но я не успею на работу, — ответила мама. — Придется переночевать, а завтра днем ехать на поезде… Сейчас отдохнем немножко и — в обратный путь. Очень обидно, конечно…
Они сидели, как показалось Саше, очень долго. И он, и она бездумно смотрели на реку, понимая каждый по-своему, что очень обидно, конечно, что сегодня не будет парохода. Очень обидно!
— Ты устал? — спросила мама.
— Нет.
— Ты у меня совсем большой.
В ясном вечернем свете зазолотился на реке пароход… Он был еще очень далеко, за голубым мостом, перекинувшимся радугой через реку, но Саша сразу узнал в светлом этом пятнышке пароход.
— Мам! — сказал он. — Смотри! Пароход…
— Да, — сказала она. — Пароход… Только он плывет не туда. Он из Москвы плывет.
— А вдруг он сейчас подплывет, причалит и пойдет обратно?
Она усмехнулась и сказала:
— Такого не бывает.
Пароход был так далеко, что казалось, будто это плыл золотистый комочек по дымчатой речке, окруженной синими лесами. Саша долго и пристально смотрел на пароход, и чудилось ему, будто не пароход, а речка становится больше и шире, будто синие леса перекрашиваются в зеленый цвет и сама река становится не дымчатой, а сизой… И вот уже не сизой, а глинисто-желтой стала река, и пароход обозначился ясно на этой гладкой блестящей воде, стал из золотистого совсем белым, большим и высоким.
Саша смотрел на этот скользящий по воде вдоль дальнего берега пароход и ждал, что он сейчас громко и простуженно загудит, проплывая мимо. Казалось ему, когда он смотрел на пароход, что не машины и не винты двигали легкий, быстрый пароход, а река своим течением несла неслышно этот ажурный корабль, на палубах которого не видно было людей и который весь звучал душистой какой-то, ласковой музыкой.
И что-то похожее на страх испытывал Саша, зачарованно глядя на проплывающий мимо, как облако, бесшумный пароход, пока не услышал перестука машины, глухого ее подводного чавкания.
Пароход уплыл в ту сторону, куда клонилось к закату солнце, и стал голубым на золотистой яркой воде, уменьшился опять, сплющился и стих…
И тогда вдруг послышался странный, все нарастающий, шипящий шум, похожий на шум ветра в лесу: запоздавшая волна крученым буруном бежала по песчаному берегу к дебаркадеру и, напоровшись на черный борт, шлепнулась, качнула тихую пристань, сбила свой бег, завздыхала, раскачивая тяжелую посудину, и что-то скрипнуло, металлически пискнуло, заплакало что-то, застучали прыгающие на волнах лодки…
— Засиделись мы, — сказала мама. — Ты отдохнул? Сашонок?! Ты что это? Что с тобой, малыш? Что же ты плачешь?
— Я не плачу, — сказал Саша и, не в силах уже крепиться, сморщился в слезной гримасе. — Я не плачу! Мне просто обидно, — говорил он, — что мы не на пароходе поедем…
— Я понимаю… Я, конечно, хорошо тебя понимаю, — говорила мама, сильно поглаживая его по голове. — Перестань…
— Потому что ты сама, — говорил Саша, — а мне обидно… Я тоже все понимаю, а ты не веришь, что я понимаю… Я хотел, чтоб мы проехались на пароходе, и больше ничего…
Он унял слезы, вытер щеки и сказал:
— В жизни все очень сложно, мама.
Сказал он это со вздохом, поглядывая вдаль, на садящееся солнце. В глазах до боли искрилось солнце и солнечная река, и в бешеном этом свете, в черно-белом сиянии реки и солнца слова его прозвучали откровением, и он, как о позоре, подумал о своих слезах, зажмурился со стыдом, услышав материнские слова:
— Ну откуда тебе знать, Сашок! Тебе еще рано так думать. Ведь ты это где-то услышал и повторяешь, да? Не смей так делать!
— Конечно, сложно, — сказал Саша. — Вот если бы мы поехали на пароходе?!
Мать с напряженной улыбкой пронзительно и жалко смотрела на него. Она обняла сына и поцеловала, не отпуская от себя, и он слышал, как глухо колотилось ее сердце.
— Ты все время думаешь о папе, — говорил ей Саша. — А надо думать о пароходе… Или о чем-нибудь еще… Все равно…
— Ты, Сашка, мудрец, — сказала она, и он услышал, прижатый к ее груди, как громко и гулко звучал ее глубокий голос — Маленький мудрец, который ничего не понимает в жизни… Ничего!
…А потом стучало только ее сердце и вздымалась грудь, как будто шел в солнечном блеске белый пароход и накатывались на песок долгие и мягкие волны.
АПРЕЛЬ
Казалось, никогда еще не было такого апреля, такой большой воды, такого жаркого и всемогущего солнца, и бабочек, оживших под его лучами, запаха пресной талости, и радости никогда такой не было, что вот наконец-то и он увидел настоящую, большую весну, — ничего подобного как будто не было никогда в жизни, и все это предстало впервые перед Сахаровым, и сам он тоже, как ему казалось, родился заново под этим солнцем на большой воде.
И забывшись в этой радости, он весь день, от утренней до вечерней зари, проходил без шапки, ему напекло голову, и теперь перед бездомной ночью было плохо, он мечтал добраться до ночлега и уснуть: он надеялся теперь только на сон.
Сизые облака, растянувшись струнами, стремились от заката в правую сторону, к морю и, прочертив розовое небо, дымились и пропадали в наступающей ночи.
Лодка глухо зашумела днищем и села на песке. Сахаров вышел первым и, придерживая за шеи кряковых селезней, убитых на зорях, стараясь не замочить их в глубокой еще воде, побрел к берегу.
Теперь он ясно видел на заре силуэт сенного сарая и, морщась от бухающей боли в висках, сказал:
— Ты, Иван, давай… Я что-то… Башка трещит! Пойду.
— Хорошо, хорошо! Это я все сделаю, — откликнулся Иван, тоже войдя в воду и толкая лодку. — Хорошо, хорошо!
Был он долговязый и рукастый и очень, наверное, сильный. А говорил с эдакой неразборчивой, небрежной торопцой, как если бы с ребенком каким-нибудь разговаривал — лишь бы отстал.
Когда Сахаров выходил из лодки, ему казалось, что песчаная коса, которая тоже, как струнка, прочертила красно-дымную воду, очень узкая. На самом же деле он долго шел по вязкому песку, в потемки, пока не ступил на войлок прошлогодней травы. И только теперь, отдалившись от воды, которая отсюда, со стороны заката, была уже растворена в ночной темноте, он увидел отблеск костра в воротах сенного сарая, и ему даже показалось, что изнутри истекал наружу розовый дымок.
Тогда он остановился и прислушался. Иван шел далеко позади, еще по песку: его шаги торопливо похрустывали в тишине, словно капусту жевал.
— Иван, — негромко позвал Сахаров.
— Гоп-гоп, — отозвался тот как будто из-под земли. И снова только торопливые шаги пожевывали тишину.
Огонь в сарае исчез. Кто-то встал в воротах, услышав их голоса, и, загородив свет костра, смотрел в темноту и, может быть, тоже слушал шаги.
— Гоп-гоп! Подожди, — близко проговорил Иван, и Сахаров услышал одышку в его голосе.
Этот долговязый Иван что-то около двух лет провалялся в больницах, вылечил туберкулез легких и теперь даже хвастался как будто, что у него от правого легкого остался кусок с кулак величиной. Глядя на него, Сахаров никогда бы не мог подумать такого.
— Я жду, — отозвался он. И ему стало спокойнее в этой глухой темноте оттого, что он вдруг как-то внушительно и грозно пробасил: «Я жду!»