Старик не скоро еще отстал от него и долго уговаривал обменяться на судаков. Сахаров стал уже побаиваться за себя, ему стало казаться, что еще немного, и он не устоит и отдаст этому старику с большой лобастой головой и маленькими ручками своего селезня, и он не знал, как уж ему суметь отстоять селезня и не отдать… Его выручил Иван, объяснив старику, что Сахаров приехал из Москвы и что дорого привезти домой диких уток, а не сожрать их тут… А потом за стариком пришел кто-то и, не входя в сарай, грубо и зло позвал его. Старик заторопился и ушел.
— Вот чудак! — нервно сказал Сахаров, и Иван понимающе улыбнулся ему в ответ. — А что же? — опять сказал Сахаров. — Что же, тут и охраны никакой, что ль? Или они хотя, может быть, так, на ушицу, так сказать… Может, жрать нечего?
Ему очень хотелось услышать согласие Ивана, его подтверждение, что рыбаки эти действительно только на ушицу, ну и для жен с ребятишками ловят рыбу, но Иван насмешливо гыкнул и сказал с торопцой:
— Ну хорошо, хорошо! Ушли, и слава богу… Спать давай… Они не скоро вернутся.
Сахаров посмотрел на селезня, которого только что держал старик, и машинально погладил его, поправляя перья и словно бы стряхивая грязь…
— Вот чудак, — повторил он со вздохом. — На кой черт мне его судаки!
А Иван, который остатки сена сгребал в угол сарая, сказал ему на это:
— Я думал, отнимет все ж таки…
— Неужели смог бы? — спросил Сахаров.
— А что ж! У них дело такого характера, что надо злость в себе все время поддерживать. Добро гнать из сердца. Вот и отнял бы… А что ты сделаешь! Они бы из темноты пальнули в тебя — поди разберись. Лодка следов не оставляет. Да и нашли бы тебя тут не скоро…
— Да и тебя бы, — ответил ему Сахаров с тревожной ухмылкой.
Иван на это промолчал и, укладываясь, нарочито громко, часто зевал.
Он скоро уснул. И теперь вот спал как убитый, словно бы совсем не дышал и словно бы жизнь ушла из него…
Когда дождик перестал, Сахаров поднялся и вышел, захватив ружье. Громы давно уже умолкли. Все шире раскрывалось ночное небо, уже заголубели в зените пушистые стожары, отмечая пройденный тучей путь.
Неожиданно, с коротким шипением чирки рассекли застойный воздух и затихли. Но вдруг над морем, в неясных влажных звездах в тишину ночи робко вкрались посвисты улетевшего чиркового селезня. Жалостливо-просящие, нежные свистки неслись обратно, и ничто не мешало Сахарову следить за их полетом, и он, забыв о рыбаках, в оцепенении слушал брачные посвисты птицы, тающие во тьме и вдруг опять возникающие, такие понятные и необходимые в этой сырой весенней ночи… И он вздрогнул, когда за стеной сарая, совсем рядом, в канавке или лужице трескуче крикнула уточка.
Сдержанно-страстно пролились из звезд свистки чиркового селезня, пронеслись очень близко от Сахарова и, упав на землю, умолкли.
С моря дохнуло снеговой влагой, донесся глухой стук весла о борт лодки, словно последний звук на земле. И стихло все.
«Значит, скоро придут, — с тоской подумал Сахаров. — Опять эти руки! Какие противные! Загажены черствыми и грязными бородавками… Скорей бы рассветало».
Но на восток незримо уползала тяжелая туча, и он подумал, что рассвет задержится и долго еще придется ожидать его в сыром, полусгнившем сарае…
Он вернулся к своему товарищу, к селезням, которых догадался подвесить на стенку, и тихонько привалился на жидкую подстилку.
«Какого черта спишь! — хотелось ему сказать Ивану. — Такая ночь, а ты спишь!»
И было ему стыдно понимать себя трусливым и беспокойным в этой ночи, стыдно было праздновать труса, дрожать за своих селезней, за ружье и за самого себя и чувствовать себя бессильным что-либо изменить…
А Иван спал, и спал так тихо, словно прислушивался к чему-то, затаив дыхание. И Сахаров, не в силах уже переносить одиночества и тревоги, решил разбудить его.
— Иван, спишь, что ль? — спрашивал он егеря, толкая его в плечо, и нервно посмеивался. — Чего ты так спишь?
— А?! — очумело спросил тот, сбрасывая плащ с головы. — Светает?
— Рано еще. Спи, — успокоенно сказал Сахаров. — А я напугался, думал — не дышишь. Ты всегда так спишь?
— Как?
— Совсем как убитый.
Сквозь сладкую дремоту Иван ответил:
— Не знаю… Не ты первый говоришь… Баба одна меня в молодости тоже будила, тоже боялась. Она разбудит, а я и рад. Молодой был. Спи, если рано. Ребятки не приходили?
— Да нет… И куда им столько рыбы! — заговорил Сахаров оживленно.
Но Иван перебил:
— Без них-то спокойнее, — сказал он. — Дождик был? Капает-то?
— А рыба-то какая? Судак… Солить, что ль? Или продавать?..
— Парило вчера не напрасно. Такой дождь семена в землю вколачивает. А ты сам-то чего не спишь?
— Не спится, — признался Сахаров и умолк.
Шаря рукой по полу, он собрал подмокшего сена и подоткнул себе под бок. Потрогал бархатные головы селезней, обнял ружье и успокоился. Земляной пол жестко упирался ему в ребра.
Иван молчал, но Сахаров догадался, прислушиваясь к его дыханию, что он еще не спит, и сам старался как можно скорее уснуть, опередив егеря.
— Хорошая паска в этом году, — сказал Иван. — Апрель. У вас яйца-то красят?
Сахаров с сожалением ответил:
— Красят. — И как посторонний, услышал свой простуженный голос, хриплый и невнятный.
— А паску готовите?
— Дома у нас ее любят… и кулич тоже. Мать хорошо делает.
— Кто ж ее не любит! Лошади и те… Ты знаешь, как кобыла паску съела?
— Нет.
— Вот была паска в марте… Понаехали мужики да бабы паски святить. Лошадей да санок кругом церкви понатыкалось видимо-невидимо, а в санках паски белеют. В церкви молебен. Пар из дверей валит. Народу в церкви — на головах ходи и не провалишься. Тишина. Как раз Христос последние муки принимал перед воскрешением. Вдруг парень в толпу протиснулся да как заорет на всю церковь: «Иван!» — как зарычал все одно… «А?!» — «Кобыла паску съела, а ты «а, а»!» Вот кобылка-то была какая! Вот как она ее слизнула, паску-то… Освятила!
Сахаров улыбнулся, зная, что Иван почувствовал его тревогу. Но улыбался он не тому, о чем рассказывал Иван, а тому, как кричал очень натурально: «Кобыла паску съела, а ты «а, а»!» Улыбался благодарно, понимая, что Иван хотел развеселить его, выбрав для этого старый и наивный деревенский анекдот.
И с этой бесконечной улыбкой, прокравшейся в душу незаметно для самого себя, Сахаров спокойно уснул.
А утром он был безмерно счастлив, отплывая от берега в рассветные сумерки, предвкушая новую охоту и чувствуя себя здоровым, сильным человеком, у которого ничто и нигде не болело, которого ничто не тревожило и не приводило в уныние… Впереди был рассвет. Впереди был долгий апрельский день, водная дорога домой, сырое тепло дробышевского дома, стакан водки за обедом и умиление… Он это все хорошо предчувствовал и знал, что так оно и будет, во всех этих и каких-то других, тоже понятных и ясных подробностях, которые он хорошо теперь предчувствовал на грани тьмы и света, в канун весеннего нового дня.
Он забыл про старика и про свои тревоги.
Иван угрюмо дергал за шнур мотора, откидываясь назад, но мотор никак не заводился, и Сахаров тоже хорошо знал, что вот сейчас, вот еще один рывок, еще один и еще… и холодный мотор даст вспышку, врежется винтом в воду, толкнет лодку, Иван ухватится за рукоять, устроится на задней перекладине и заглядится вдаль…
А что потом? А потом хвойный запах шалаша, полоскания утки на розовой воде и, может быть… очень может! — прилетит из неведомых далей и опустится рядом с уткой одуревший от апрельской страсти кряковый селезень… Очень может быть! Но в это он боялся верить, потому что и так уж был доволен охотой, был с хорошей добычей, и ему теперь уже не о селезнях мечталось, а о вальдшнепе — одном-единственном вальдшнепе, который бы очень украсил эту тяжелую связку из четырех селезней… Нет! Он был очень доволен охотой, и ему не нужно больше селезней… Ему бы вот вальдшнепа на сегодняшней вечерней заре! Там, за деревней, хороший березнячок, и там, конечно, будут тянуть сегодня вечером вальдшнепы.