Пропуск с трудом удалось достать у управляющего кирпичным заводом для каторжников. А уж сколько сил потребовалось, чтобы заставить себя самого отправится к отцу…
У ворот его встречают любопытствующие и подозрительные взгляды караульных. Грязно-серый пустырь — и повсюду какие-то столбы и частоколы. Его ведут к управляющему унылой и тоскливой дорогой. Везде стоит глухое и однообразно монотонное пение: за каторжной работой и трудом полагается петь — таков приказ. И чтобы помогать узникам в его выполнение, у надсмотрщиков есть кнуты и дубинки.
С трудом и неохотой разобравшись кто, к кому, и зачем, его передают уже другому сопровождающему. И они идут обратно всё под тем же монотонным пением, мимо всех этих надсмотрщиков, среди глины и жары, среди рабочих, согнувшихся в три погибели, и стоящих на коленях. И мимо смертников, приговор для которых еще не исполнен, и они вынуждены отрабатывать в этом пекле.
В забытой памяти Эфраима проскальзывают строки из Священного писания, которым отец учил его еще в детстве — о фараоне, угнетавшем сынов Израиля в земле Египетской: «Египтяне с непоколебимой жестокостью и ненавистью принуждали сынов Израилевых к работам. И делали жизнь их горькою от тяжкой работы над глиною и кирпичами. И поставили над ними начальников работ, чтобы те изнуряли их тяжкими работами, и построили они фараону города Пифом и Раамсес».
Так для чего же сегодня празднуют пасху, которая была установлена в честь избавления иудеев от рабства египетского, с таким ликованием и блеском, если здесь, в своем доме, сыны Израиля всё еще таскают кирпичи, из которых их враги строят города?
Наконец показались камеры для заключенных. Надпись на дверях гласила: «Они рабы? Но они и люди. Следует ежедневно проверять количество заключенных. Также следует ежедневно проверять целостность кандалов, и крепость стен камер».
Наконец, его ведут к камере отца. Эта камера — просто глубокая и закрытая яма в земле. Ее узкие окна расположены так высоко, что до них невозможно достать рукой. В притык друг с другом стоят пятнадцать жалких коек, покрытых сгнившей соломой и лохмотьями.
Но даже сейчас, когда в этой камере только пять человек, здесь невыносимо тесно. Двое заключенных лежало на этих провонявших насквозь койках, свернувшись в какое-то жалкое подобие человека. А три изнеможденных старика сидят скрючившись рядом.
Они полунагие, одежда провисает на них лохмотьями, а кожа имеет грязный свинцовый цвет. Борода покрывало всё лицо целиком, свисая поседевшими волосами. Головы были наголо обриты, и поэтому очень нелепо смотрелись их лохматые седые бороды.
На щиколотках были крепкие кольца для оков, а на лбах — выжженное клеймо рабов, приговоренных к каторжным работам. Клеймо, оставленное на всю жизнь, даже если эта жизнь будет столь коротка, и остатки ее будут проведены в этой жалкой коморке, и на этих каторжных работах под жёстким присмотром надзирателей. Выжженное клеймо имело форму латинской буквы «Е». От Ergastulum — каторжная тюрьма.
Отец Эфраима — Мелех — был когда-то священником, уважаемым человеком в городе Хеврон. Пока его не признали виновным в тех подстрекательствах против власти, царя Ирода и Рима.
Когда-то к его мнению прислушивались, просили совета и указа. Тогда он был довольно полным человеком обычного роста, а сейчас Эфраим смотрел на сжавшихся в комок сидящих перед ним скелетов — два среднего роста и один большого. И одним из них был его отец, учитель и наставник, которого он бросил год назад на произвол судьбы и правосудия Рима.
Ему больно сейчас смотреть в лицо своему отцу. Он вспоминает, как боялся этих неистовых глаз под плотными черными бровями, и как когда-то сердился на них. Когда он, будучи еще девятилетним мальчишкой, не мог уследить за мудреными толкованиями, отец-учитель язвительно и колко оскорблял его самолюбие. И тот мальчишка желал ему всяческих бед.
Но теперь же, когда на Эфраиме останавливается этот мертвый взгляд потухших глаз, то на его сердце давит нечто тяжелое, и глубокая сострадательная жалость сжимает ему горло. Он боялся этого дня и этого взгляда. Взгляда, который понимал и… прощал.
В этой тесной полутемной яме воздух сперт, сыр и холоден, а через узкие оконные отверстия в нее постоянно попадает дождь. Здесь царила непереносимая густая вонь, а издалека доносилось глухое пение. Словно мертвое царство отверженных людей, призванных ответить за все грехи человечества.
Смотря на этих трех скелетов, которые когда-то были вполне себе здоровыми людьми, ему становится стыдно. Стыдно, что у него здоровое тело и крепкая одежда. Стыдно, что он молод и может в любое время уйти прочь из этого мертвого царства глины, мрака и ужаса. А эти трое несчастных не могут и подумать ни о чем, выходящем за пределы их тесного круга жуткой повседневности. Они рабы? Но они и люди…
Переборов вновь нахлынувшее чувство вины и стыда, Эфраим присел рядом с ними. Прижался вплотную к их смердящим лохмотьям так, что их вонючее дыхание смерти обдавало ему лицо, а их грязные бороды щекотали ему кожу.
Эфраим пытается поговорить с отцом, чтобы попросить прощения за всё. Но молчит, не находя подходящих слов. А тот продолжает смотреть мимо своего родного сына, в какую-то пустоту перед собой.
Немного покашливая, слегка взволнованный, он наконец фокусирует свой взгляд, находя глазами Эфраима. Глотая слезы, стекающие по бледному лицу, и уходящие в глубины бороды, он пытается что-то сказать. И Эфраим с трудом улавливает на слух хриплое прерывистое бормотанье отца.
— Ты здесь… Я уже и не помню, как… долго, — он постоянно прерывается хрипя и откашливаясь. — Я здесь… И ты… здесь. Словно… всю жизнь. Я знал… Верил…
— Тише, отец, тише. Прошу, тебя, успокойся. Да, я здесь. Я буду здесь, с тобой. Прости, что оставил тебя. Прости меня, отец.
— Я верил… Знал… Ты здесь… Эфраим. Ты ведь не оставишь меня…
— Я поддержу тебя до конца. Я… добьюсь твоего освобождения. Ты будешь дома. Ты помнишь наш дом? Помнишь Сару? Свою дочь Сару?
— Я должен… не помню… Здесь всё крутится… — он откинулся назад, закрывая глаза. — Работать… Да, я должен работать… Простите меня… Я буду работать… Я… Не надо… Прошу вас… больше не надо…
Он то уходил в себя, теряясь где он, и кто его окружает. То вновь возвращался, узнавая сына, и говорил с ним прерывистым хриплым голосом умирающего старца. Он рассказывает о надсмотрщиках — в основном это римляне. Жестокие римляне.
У них было много различных надсмотрщиков и сторожей. Одни жёстче — те лишь отнимали у них молитвенные ремешки. Якобы для того, чтобы заключенные на них не повесились. А другие же мягче — ничего не отнимали, но всё равно они все необрезанные богохульники, проклятые Богом.
Заключенным евреям здесь было всё равно — лучше их кормят или нет, ведь они отказывались есть мясо животных, убитых не по закону. И поэтому им не оставалось ничего другого, как питаться только отбросами фруктов и гнилых овощей.
Грязь, боль, объедки и вонь тесной каморки — вот и всё, что было в их ничтожной жизни. И работа, конечно же, в первую очередь, работа. Каждый ведь должен приналечь для блага Рима.
Заключенным и приговоренным было безразлично будут ли их сегодня избивать дубинками, пока они не упадут на землю, или же завтра пригвоздят к кресту, согласно нечестивому способу римлян казнить людей. Господь дал, господь и взял
Эфраим смотрел, как трое обреченных сидят, сгорбившись в этом тусклом утреннем свете темницы. Их вид и облик потряс его до глубины души. И разжёг в нем пламя гнева. Но пытаясь успокоить и обнадежить отца, Эфраим понимал, что на самом деле всё это безнадежно.
Даже после смерти Ирода, в стране творился беспредел. Но если раньше он был контролируемым, то теперь всякий тянул на себя в борьбе за власть. В различных провинциях Иудеи появлялись вспышки восстания и недовольства. Царь мертв, а его сыновья в Риме — каждый из них пытается заполучить расположение римского императора и получить право на трон.