Некоторых детей пришлось увести из Кошачьего Жилища, когда вслед за гепардом все остальные Большие Кошки подняли истошный вой. Понимаешь, они решили, будто гепард покушается на их еду. Они все уселись у своих кусков мяса и принялись торопливо пожирать их. Вдоль всего ряда клеток хвосты со свистом рассекали воздух, хребты дергались и извивались. И естественно, публика тоже принялась шуметь и орать. Некоторые встали прямо перед гепардом, делая вид, будто хотят схватить его мясо с парапета. Вышедший из себя гепард попытался просунуть голову меж прутьев решетки. Наконец вернулся смотритель с шестом, на конце которого имелся крючок в виде остроги. Подцепив мясо на крюк, он швырнул его сквозь прутья, словно мяч. Гепард откатился к дальней стенке своей клетки — мясо снова оказалось в его пасти. Господи, он расправился с ним за два мощных укуса и глотка — не прожевывая — и, как и следовало ожидать, подавился, после чего его вырвало.
Когда я покидал Кошачье Жилище, гепард тыкался мордой в свою блевотину. Остальные Большие Кошки ходили кругами, высматривая, не осталось ли у кого лишнего куска.
Но даже теперь, в четыре тридцать, я не заметил никаких признаков приближающегося закрытия зоопарка. Сейчас я под зонтиком в Биргартене. Помнишь это место? С Редкими Очковыми Медведями. Они точно не мылись с того времени, как мы последний раз были здесь, — от них воняет еще сильнее; хотя они выглядят очень даже симпатичными и очень нежны друг с другом. Нам надо решить: или выпускать обоих, или обоих оставить на месте. Их нельзя разлучать. Это было бы настоящим злодейством.
Конечно, я не верю, что нам удастся что-либо сделать для Больших Кошек. Боюсь, им придется остаться. Хотя мне и противно это признавать, но мы ответственны перед людьми в этом мире.
Тщательно отобранная автобиография Зигфрида Явотника:
Предыстория I (продолжение)
22 февраля 1938 года: утро в Ратаузском парке. Хильке Мартер и Зан Гланц угощаются из пакетика со смесью испанских орешков. Гуляя по промозглому холоду, они считают, сколько белок скачет за ними, попрошайничая и получая орешки из пакетика. Хильке и Зан насчитывают четырех: одну с узкой мордочкой, одну без зуба, еще одну с обкусанными ушками и последнюю, кажется прихрамывающую. Зан издает призывный беличий крик, а Хильке говорит той, что с узкой мордочкой:
— Нет, ты уже получила свое. Каждой по штучке. Есть тут кто еще?
— На весь парк всего четыре белки, — сказал Зан.
Однако моя мать утверждает, что она видела пять; они принимаются считать белок заново.
— Только четыре, — повторяет Зан.
— Нет, — уверяет Хильке. — Та, что прихрамывала, куда-то пропала.
Но Зан полагает, что это та самая, четвертая, которая теперь прыгает и поэтому не видно ее хромоты.
— Нет, это другая, — настаивает Хильке, и они приближаются к белке, которая преследует собственную тень. Однако тень ее мало интересует. Зан опускается на колени, загораживая белке солнце, а Хильке предлагает ей миндаль. И тут белка начинает ходить, прихрамывая, непонятно почему кругами.
— Что-то вроде утренней гимнастики, — говорит Зан, и Хильке подносит миндаль поближе. Однако белка отскакивает назад, вертясь на месте во всех направлениях, словно необъезженный мустанг, который пытается сбросить своего седока.
— Возможно, это тренированная белка, — предполагает Хильке и замечает розовое пятнышко у нее на голове.
— Она лысая, — говорит Зан и протягивает руку.
Белка вертится, и только по кругу. А когда Зан берет ее и сажает себе на колени, то замечает, что лысое пятно имеет определенную форму — оно протравлено на головке белки. Белка закрывает глаза и ловит ртом воздух; чтобы получше рассмотреть пятно, Зан задерживает дыхание. На голове белочки розовая, безупречно выжженная свастика.
— О господи! — восклицает Зан.
— Бедная зверушка, — вздыхает моя мать и снова предлагает белке миндаль. Однако белка в шоке и едва не теряет сознание. Возможно, тогда ее подманили именно миндалем. У шрама голубоватые края, он пульсирует — признак того, что белка больше не желает иметь дело с орехами. Зан отпускает ее, она снова начинает двигаться по кругу.
Потом моя мать стала дрожать. Зан прячет ее голову в большой меховой воротник своей кавалерийской шинели — модной теперь среди студентов, политиков и журналистов; в холодные дни в студенческих аудиториях стоит такой запах влажного меха, что в университете пахнет как в крольчатнике.
Ряд трамвайных вагончиков движется по Стадионгассе, медленно покачиваясь на ходу; вагоны вздрагивают и трясутся, словно тяжелый человек на озябших, нетвердых ногах. Ладошки в вагонах стирают пар со стекол на окнах, через них видно покачивающиеся шапки; несколько размазанных по стеклу пальцев указывают на парочку, дрожащую в Ратаузском парке.
Ветер продолжает дуть; белки ежатся, когда ветер продувает им шерстку. Не обращая внимания ни на ветер, ни на что другое, пятая белка продолжает двигаться одной ей присущим способом: кругами и вприпрыжку — возможно, пытаясь отыскать потерянную где-то шапочку или понять то, что для понимания белок недоступно.
— Куда-нибудь в теплое место? — предлагает Зан, чувствуя, как Хильке Мартер затаила дыхание.
Моя мама кивает, ударяясь головой в его чистый, гладкий подбородок.
Третье наблюдение в зоопарке:
Понедельник, 5 июня 1967 @ 7.30 вечера
Признаюсь, я не заметил каких-либо свидетельств жестокости, проявляемой по отношению к этим животным со стороны служителей или посетителей зоопарка. Небрежность — это я видел, но настоящей жестокости — пожалуй, нет. Конечно, я буду продолжать наблюдать, но сейчас мне лучше не высовываться из своего укрытия. Очень скоро уже стемнеет, и я смогу произвести более тщательное исследование.
У меня было достаточно времени, чтобы спрятаться. Незадолго до пяти через Биргартен прошел уборщик, метя большой метлой вымощенный плитами тротуар.
Итак, я поднялся и двинул прогулочным шагом. По всему зоопарку слышится шарканье метлы. Когда я проходил мимо уборщика, он сказал:
— Зоопарк скоро закрывается.
Я даже видел публику, которая торопилась к воротам, — похоже, она опасалась, как бы ее не заперли здесь на ночь.
Я решил, что не стоит пытаться спрятаться у какого-нибудь животного, поскольку если я спрячусь в загоне с каким-нибудь безобидным зверем, то меня сможет обнаружить ночной сторож, в чьи обязанности входит мыть животных или проверять их перед сном — почитать им на ночь сказку или даже поколотить.
Я подумал об отдаленном загоне для горного барана с Юкона, который был расположен на вершине насыпной горы — обломках руин, скрепленных при помощи цемента человеческими руками. От юконского барана открывался самый лучший обзор в зоопарке, но меня беспокоила мысль о проверке перед сном, и, кроме того, я еще подумал о том, что у животных могла быть собственная система передачи сигналов тревоги.
Поэтому я укрылся между высокой живой изгородью и забором, огораживающим участок поля для Смешанных Антилоп. Длинная живая изгородь оказалась очень густой, однако у самых корней я отыскал просветы, через которые можно было смотреть сквозь ограду. В одну сторону я могу наблюдать за дорожкой, ведущей к Кошачьему Жилищу, мне также были видны крыши Жилища Мелких Млекопитающих и Жилища Толстокожих; в другую сторону дорожки я могу видеть большой персональный загон для сернобыка и всю дорожку до того места, где обитают австралийские животные. Под прикрытием этой живой изгороди я могу передвигаться почти на пять ярдов в обоих направлениях.
Как только сторожа уйдут, они перестанут представлять для меня опасность. После официального закрытия зоопарка мимо моего убежища прошли уборщики. Они двигались, метя дорожку и монотонно бубня:
— Зоопарк закрыт. Остался здесь кто-нибудь? — словно делали из этого игру.
Потом я увидел тех, кого можно назвать официальной охраной, — двух сторожей, а может, это был один, только я его видел дважды. Он — или они — больше часа занимались тем, что проверяли клетки: что-то дергали, где-то бряцали, позванивая огромным кольцом с ключами; потом, похоже, удалились в сторону центральных ворот. Просто отсюда мне не виден главный вход, однако час спустя после моего последнего наблюдения я услышал, как центральные ворота отворились и захлопнулись.