Речь Володи прервалась на вопросительной ноте, давно отработанной им в общении с местным населением.
— Да заходите, оставляйте все… Да расскажите, что делаете, мне же интересно, — и баба Катя так хорошо, так ясно улыбнулась, что Володе сразу стало легче на душе.
— А давайте мы к вам вечером зайдем? Мы сейчас на работу… Во-он на ту гору, на курганы. А вас как правильнее называть? Мне сказали, что вы баба Катя, но, может, вас лучше по имени-отчеству?
— Можно и Катериной Николаевной. А работа у вас хорошая, интересно бы посмотреть…
— Приходите! Мы вам рады будем показать, что делаем. Может, вы нам расскажете про эти места, мы ведь их знаем по книжкам, по картам… Когда ехали сюда, ничего не слыхали ни про вертячку, ни про падеж овец. А тут — это чуть ли не важнее всего остального.
— Вертячка, молодые люди, это не главное. Это следствие, а причина вовсе не в инфекции. Причина в том, что степь убили.
— Как — степь убили?!
— Так вы как — на работу торопитесь или послушаете? — добродушно усмехнулась Катерина Николаевна.
— Послушаем!
Вслед за Володей рефреном прозвучали голоса парней:
— Да, послушаем!
— Тогда давайте я присяду… А то стара я стала, из домика почти не выхожу.
И Катерина Николаевна присела на крылечке.
— Не думайте, что впускать вас не хочу. Но я же вижу — у вас дело. Так что расскажу я вам эту байку, да идите. А чаем поить вас уже вечером стану. Хорошо?
Все закивали, забормотали, что, мол, все правильно, все хорошо. Что-то заставляло видеть в Катерине Николаевне человека, умевшего владеть аудиторией. Может, учительница в прошлом?
— Ну так вот… Вы, наверное, знаете, что в этих местах русского населения и не бывало. Русские селились во влажных местах, где можно вести земледелие. А хакасы селились там, где лучше разводить овец и лошадей. Тут, возле Плуг-Холя, были зимники. Что такое зимники, вы знаете?
— Не очень…
— Это зимние пастбища. Тут и зимой пасли скот, и жили тут богатые люди. Много богатых людей. Тут столько всегда было скота, что его из степи отгоняли в тайгу. Зимой в тайге пасти нельзя, а летом очень даже можно, и еще в войну так приходилось поступать. Плуг-Холь — это же не просто озеро. Возле озера были всегда зимние пастбища.
— А сколько скота здесь кормилось?
— Коней… русские говорили, что тысяч до десяти. Овец… не знаю.
— Русские говорили? А хакасы?
— А хакасы коней не считали. И овец не считали. Говорили примерно так — «отара овец» или — «большая отара». А если продавали, только тогда — «примерно тысяча овец». Знаю только то, что здесь в зимнее время собирались стада из трех районов. Летом их пасли в разных местах, а на зиму сгоняли сюда.
— Тут снега было мало или из-за озера мягкая трава весь год росла?
— И то, и другое. Почему-то снег лежал тут меньше, в январе и феврале сдувало его, и трава вырастала возле озера раньше. Летом приходилось отгонять, потому что очень много скота было. Я сама в войну пасла в тайге скот, потому что его было много… Важно было летом попользоваться еще и лесными пастбищами. Времена жестокие были, суровые. Бывало, за плохую работу попросту плеткой лупили. Я молодая была, случалось, и мне доставалось.
Катерина Николаевна усмехнулась, а Володя просто не в силах был представить, что можно было ударить эту умную, уверенную в себе женщину — молодая она там или старая.
— Но тогда и тайга, и степь была! Этой степи вы не увидите — ковыли по грудь, по шею. Овцы пасутся — их почти и не заметно, только спины торчат.
— Нет, на фотографиях я такую степь видел… — вмешался Володя. — На фотографиях, скажем, сороковых годов.
— То-то и оно, что сороковых… Вы, простите, с какого года?
— С пятьдесят восьмого.
— Ну вот, вы еще младенцем были, как все это кончилось. До освоения целины можно было посмотреть на степь. А теперь, после целины, степи-то нет. Как степи стали распахивать, за несколько лет ветры всю почву унесли. Какая же степь — без почвы?! Места без почвы американцы называют «дурные земли», по-ихнему — «бэдлэнд». Совсем другие растения появились. Где росли ковыли, вырос теперь бурьян. Раньше бурьян рос только на помойках, теперь растет по всей степи… по бывшей степи. Теперь это уже не степь, а та же самая помойка, и жить там не могут ни дикие животные, ни бараны. Если бараны этот бурьян и едят, то переварить все равно не могут и помирают. Приходится пасти их в тайге — уже не потому, что нужны еще и эти пастбища, а потому, что других нет. Ну, или можно из Красноярска привозить комбикорма. Так что вот вам причина, молодые люди, — погубили степь…
А вертячка — это следствие, потому что, когда Советский Союз кончился, начались рынок и демократия, сразу комбикорма сюда перестали возить. Стали бараны есть то, что растет на помойке, и стали, естественно, дохнуть. Вас это удивляет, молодые люди?
— Не особенно.
— Ну вот, вроде и разобрались, — засмеялась Катерина Николаевна, — а чаем я вас и правда вечером напою, когда вы домой пойдете.
А Володя невольно вспомнил другого старика, еще недавно жившего очень далеко отсюда, в огромном европейском городе. Отцом этого старичка был поэт Николай Гумилев, которого иные сравнивают с Лермонтовым и с Пушкиным, а матерью — Анна Ахматова. Этот старик, не без умысла названный Львом (чтобы получился Лев Николаевич, как Толстой), был несравненно богаче и знатнее безвестной бабы Кати и жил не в маленьком домишке у соленого хакасского озера, а преподавал в университете и писал книги о хазарах, гуннах и тюрках, о возникновении и жизни народов всего мира и особенно Великой степи.
Но в чем-то главном он, Лев Гумилев, очень походил на бабу Катю… или она на него. Люди одного поколения, одной эпохи, они одинаково относились к людям, к их поведению, к земле.
Володя прекрасно помнил питерскую квартиру, маленького плотного старичка без передних зубов, беспрерывно смолящего «Беломор».
— Володенька, а там, в Хакасии, по-прежнему вся степь покрыта пасущимися овцами, как живым ковром?
— Нет… Лев Николаевич, мне рассказывали, так было раньше… давно.
— Вот! Вот! — закричал тогда Лев Николаевич тонким голосом, махая пальцем перед носом Володи. — Им мало было убить столько людей! Им надо было убить столько людей, чтобы потом убить еще и землю!
Катерина Николаевна вела себя несравненно сдержанней, но и она думала так же — коммунисты убили ее землю. И ее видение событий было хоть и спокойнее, но несравненно трагичнее: ведь Лев Николаевич видел этот живой ковер овец, когда отбывал ссылку в Хакасии. Для него это была прекрасная картина, полная глубочайшего смысла, но, в конце концов, только одна из тех картин, которые можно видеть в одной из частей его необъятной Родины. Потому что для него, сына огромной империи, и средняя полоса России, и Украина, и Прибалтика, и Кубань, и Дальний Восток — все это были части его родины. А для Катерины Николаевны убийство хакасской земли было убийством единственного места на Земле, где она была дома. Как сказал бы Лев Гумилев, ее «вмещающего и кормящего ландшафта».
И была в старухе спокойная усталость от жизни, готовность смириться с естественным ходом событий и с тем, что теперь будут делать новые поколения. Что-то в духе «мы свое дело сделали, теперь давайте вы, наше время прошло».
Во дворе мужик продолжал ремонтировать трактор, опять отшвырнул железяку и тяжело посмотрел.
— Ну и что узнали от старухи? У нее как с этим делом? С маслом в голове?
И выразительно покрутил пальцем у виска.
— Мы многое узнали. Например, мы не знали, что степи уже нет…
— А не только степи — ничего уже давно нет!
— Совсем ничего?! Ну вы же есть, и вот этот трактор тоже есть. Это уже не «ничего»…
Почему-то мужика успокоило, настроило на мирный лад это признание — что он и его трактор существуют. Щеки его порозовели, он даже выдавил из себя какой-то смешок.
— А мы что? Что мы можем? Жрем, что от прежнего осталось. Вот трактор… что с мехдвора совхозного осталось, то на него и ставлю. Кончится — и всему капец. У нас все спят и видят, как отсюда в город перебраться. Кто не уедет — тот помрет, верно вам говорю!