Вот снова эта, в фиолетовом платье, с разрезами до подмышек. Какие у нее бедра! Настоящие голливудские бедра. А соски! Ну, просто не соски, а наперстки. «В машине льдом потерла», — с одобрением подумал Брюс, увидев ее впервые. Он всегда ценил профессионализм актрис, их преданность своему нелегкому ремеслу.
А вот и очередь Брюса — он каждый раз шел вслед за фиолетовой актрисой с бедрами и сосками. Камеры папарацци обрушили шквал вспышек на его машину еще до того, как она успела остановиться. Он был главным героем этого шоу, наиболее вероятным претендентом на «Оскар» в номинациях «лучший режиссер» и «лучший фильм». Какая это была ночь! Какой момент! И он был главным героем!
Наутро после этой ночи он все еще был главным героем — но шоу совершенно изменилось. И какой дурак сказал, что всякая слава хороша?
Вчерашний Брюс ступил из лимузина на красный ковер — за утро он по всем каналам проделал это раз двадцать. Повернулся, улыбнулся, помахал рукой. Поправил бабочку. Коснулся мочки уха. Робкие, застенчивые движения. Движения, кричащие на весь мир: «Любите меня, сукины дети! Смотрите на меня! Это моя ночь. Я величайший в мире кинорежиссер, а веду себя так, словно обычный парень, такой же, как вы». Брюс изучил все до одной свои заискивающие ужимки. Но как его приветствовали! Как любили!
Хотя не так уж и любили. Примерно настолько, насколько он считал себя обычным парнем. Все просто играли положенные им роли. Телевидение научило весь мир, где и как себя вести. За исключением пикетчиц, которые теперь, с оглядкой в прошлое, казались прорицательницами.
Да, пикетчицы… Как же, наверное, ликуют «Матери против смерти»!
«Мистер Деламитри, — кричала безымянная мать, наутро проснувшаяся звездой, — моего сына убили! Ни в чем не повинного мальчика застрелили на улице. В вашем последнем фильме убивают семнадцать человек».
В маленькой и скучной комнате для допросов Брюс смотрел на свое старое «я» и думал: «Ага, а еще в том моем фильме было много секса, но ты, на что угодно спорю, давно забыла, что это такое».
Накануне в голову ему пришел аналогичный ответ. И почему он промолчал? Его не оставляло мучительное чувство, что, скажи он тогда правду, все сложилось бы иначе. С того момента, как полицейские оставили Брюса в одиночестве, его с ума сводило подозрение, что хоть какое-нибудь проявление искренности отвело бы от него несчастье.
«Я стою здесь на пылающих ногах». О, господи! Какие еще пылающие ноги! Уже за одни эти слова он был достоин всего того, что с ним случилось.
Хотя, конечно, он не мог быть искренним, особенно с пикетчицами. Тогда у него была другая жизнь и другие приоритеты. Одно дело доказывать Оливеру и Дейл, что глупо вешать на режиссера ответственность за неизвестно где и кем совершенные убийства, и совсем другое — говорить то же самое в глаза разгневанным родственникам погибших. Ничего ужаснее нельзя себе представить. Чего бы стоили одни только газетные заголовки: «Брюс Деламитри оскорбляет многострадальных матерей». Это была бы главная и самая скандальная новость с церемонии вручения «Оскара». Брюс неожиданно для самого себя рассмеялся: какое ему теперь могло быть дело до новостей с оскаровской церемонии? Забавно, как может потеряться ощущение соразмерности, после того как копы истопчут твой газон, а бравые спецназовцы прорвутся в твой дом сквозь крышу.
Брюс выключил звук. Он выучил наизусть все, что говорили ведущие. Им нечего было добавить. Наверное, это самое ошеломительное падение, о котором им когда-либо доводилось рассказывать. Катастрофа, случившаяся с Брюсом (во всяком случае, по его же мнению), отвечала законам греческой трагедии, со всеми вытекающими отсюда ироническими последствиями.
Его высокомерие было первой ступенью к падению. Брюс стал таким знаменитым, гордым и прекрасным, что решил, будто он лучше других людей и, значит, не обязан подчиняться законам человеческого общества. И вот судьба повернулась к нему спиной, и никогда ему уже не подняться выше, чем в день вручения «Оскара».
На экране — снова дом Брюса. На этот раз без всяких полицейских. Видеозапись из его прошлой жизни — спокойная и мирная. Отлично снятый фрагмент документального фильма о домах голливудской элиты должен был еще раз продемонстрировать зрителям утреннего эфира, как много Брюс потерял. Брюс помнил, как над его домом кружил вертолет с видеокамерой на борту и каким ему это показалось возмутительным вмешательством в его личную жизнь.
Он снова подумал о соразмерности. Все познается в сравнении: теперь понятия «личная жизнь» для Брюса не существовало. Он был общественной собственностью. Его газон, усеянный копами, показывали по всем каналам. Он был во власти телевизионщиков. Они могли в любой момент установить телекамеру у него за спиной и сказать, что это в интересах общества. Брюс молча смотрел на великолепный дом, в котором некогда протекала его жизнь. Затем оглядел пустую комнату, в которой сидел.
Какой же долгий путь он проделал!
Всего за двадцать четыре часа.
Девушке в соседней комнате для допросов ее теперешнее окружение казалось более шикарным, чем то, к которому она привыкла. В комнате не кишели тараканы, в колени ей не тыкались мордами изъеденные блохами голодные собаки. Здесь не было брошенных машин и порванных пластиковых пакетов с мусором, в которых рылись крысы. Девушке не посчастливилось родиться в Голливуде. Ее домом служил побитый фургон из трейлерного поселка в Техасе. Она, как и Брюс, проделала долгий путь.
Но думать об этом она не собиралась. Ей было плевать на копов и на Брюса. Ей было плевать на то, откуда она пришла и где окажется завтра. Больше всего на свете ей хотелось умереть. Потому что егобольше не было. Они были вместе так недолго, а теперь все кончено: она совсем одна на этом свете.
Глава четвертая
— Да я только и сказал, что с тем же успехом можно искать иголку в стоге сена.
Если бы все не было так серьезно, сторонний наблюдатель мог бы и улыбнуться — настолько мрачный антураж этой сцены не соответствовал банальности разговора.
Дело происходило в день вручения «Оскара», вскоре после обеда. В темный и мрачный подвал этих двоих затащили силой. Тони, девушка двадцати с небольшим лет, лежала навзничь поперек стола, запястьями и лодыжками прикованная к его ножкам. Боб, приятель Тони, болтался на свисающей со стены цепи. Одежда на нем была изрезана в клочья, и в этих лохмотьях, бывших некогда итальянским костюмом, он выглядел довольно жалко.
Мужчину, который упомянул иголку в стоге сена, звали Эррол. Он и его приятель, откликавшийся исключительно на обращение «мистер Кокс», были гангстерами. Под мышками у обоих торчали огромные пистолеты, причинявшие заметное неудобство. Оба щедро пересыпали речь нецензурными выражениями. Эррол с мистером Коксом полагали, что Боб их кинул, утаив от них наркотики. Боб, естественно, отвергал обвинения гангстеров. Обыск также ни к чему не привел, и в результате Эрролу на ум пришла пословица про иголку в стоге сена.
Мистеру Коксу пословица не понравилась.
— Вот глупости, — сказал он недовольно. — Нет больше никаких стогов. Во всяком случае, это большая редкость.
— Ну, и к чему эти придирки? — спросил Эррол.
— Послушай, если стопроцентная правда — это придирки, значит, я к тебе придираюсь, но только спроси любого на сто миль в округе, видел ли он когда-нибудь в своей жизни хоть один стог сена, и он пошлет тебя к едреной матери, не дожидаясь, пока ты поинтересуешься, не оставил ли он в этом самом стогу свои инструменты.
Тут Эррол сообразил, чем вызвано недоразумение.
— Да я не про это говорю.
— А про что?
— Иголка, о которой идет речь в пословице, никакого отношения к наркотикам не имеет. Там говорится про швейную иглу.
Мистер Кокс, большой любитель поспорить, уступать не собирался.
— А мне начхать на то, какая иголка имеется в виду, — заявил он. — В наши дни никто не станет терять иголки ни в каких стогах. Так что выбирай метафоры посовременней.