— …Забрался я на жеребца. Потыкал его ногами в бока — стоит. Стеганул хворостиной — ни с места. Разозлился, и как начал по бокам его охаживать! Сорвался он с места и понес! Летит — ничего не разбирает, а уздечка почему-то на нем была такая, самодельная, без удил. Тяну я ее изо всех сил — куда там, прет, и все! Девять лет мне тогда было. А впереди — река и берег обрывистый, метров десять вышиной. Заплакал я, умолять его начал: «Стой, стой, остановись…» Замечаю, мужики сбоку бегут, руками машут, кричат, да толку-то! И вот надо же: перед самым обрывом как вкопанный встал. А я по шее, будто по трамплину, проехал — седла не было — и совсем уж на самый краешек обрыва приземлился, в сантиметрах каких-то! И тоже, веришь — нет, — как вкопанный, не шелохнулся. Стою сам не свой, внизу речка течет. Мужики подбегают, матерят меня на чем свет стоит… Не знаю, может, так случайно получилось, но до сих пор кажется, что жеребец меня специально к обрыву нес, сознательно. Не понравился я ему чем-то, самонадеянным, что ли, показался. Кони — народ умный.
Валерка согласно покивал головой. Он был погружен в работу: вычерчивал пароходик на песке.
Далеко за полдень появились друзья. Сначала пошатались по берегу, потом, узрев нас, переплыли на мель. Женька с ходу понес:
— Че, суконки, лежите? Тсы. Меня какой-то бес попутал, а вам по сех пор! Друзья называются. Ангелы-архангелы! Не пьют, не воруют — чистенькие, тсы. — Женька ловко и часто сплевывал сквозь зубы. — На хрен мне нужны такие друзья, с которыми не выпьешь? А хочешь, счас заору на всю реку, что ты, Геныч, Хыся прикончил. Хочешь? Ха-ха, заболело?! Песок, поди, под тобой намок, ха-ха. Не боись, не такой гад, как некоторые. Я не отделяюсь! Я лучше на себя все возьму!
— Отойди в сторонку — солнце заслоняешь, — посоветовал я.
И тут мы немножко подрались. Я все надеялся, ждал, когда Балда с Валеркой нас растащат, но они стояли, как болванчики, и смотрели. Бить Женьку — не бил, просто останавливал пыл. А он вдохновенно махал по воздуху, пролетал мимо, падал. Наконец остановился и сказал:
— Хватит или еще? Смотри, не скись больше — угроблю.
Потом бросился в воду, окунулся, вернулся обратно, упал на песок, закрыл лицо Валеркиной рубахой и уснул. Мы сидели около него. Валерка и Балда о чем-то говорили, неважном. Я смотрел на них, и они как-то отстранялись, отдалялись, виделись будто через толстое стекло: видно, а не слышно. Собрал одежду, попрощался, переплыл на берег и пошел, точно даже не зная куда, вроде домой.
Шел и со мной что-то непонятное творилось, охватывало какое-то общее удивление. Была странная дорога, по которой тысячу раз хаживал; измытая дождями, изветренная, иссушенная солнцем, она покрылась паутиной морщинок, как древняя старуха. По обочинам разрастался пучками клен, еще недавно его и в помине не было — этак он всю улицу заполонит! Переходил шоссе — плавившийся от жары асфальт мягко проминался под ногами, грел ступни. И в этом что-то было необыкновенное, необъяснимое, но приятное… инородность какая-то чувствовалась. На остановке автобуса стоял мужик с игрушечным почему-то голубым конем в руках. Мужика распирала радость! Счастье! Чудеса, раньше бы мелькнул перед глазами какой-то мужик с конем, я бы даже на него внимания не обратил, — а теперь видел счастливого мужика с голубым конем, почему-то голубым!.. Сейчас вот приедет домой, сына осчастливит и жену. Он и счастлив-то, предвкушая их счастье! Хорошо! Подошел автобус — располным полна коробушка! Интересно, какое будет настроение у мужика и отношение к коню, когда он станет втискиваться в двери… Мужик заметался: подбежал к заднему выходу, кинулся к переднему, вернулся обратно — настроение испортилось. Попытался пристроиться бочком — конь мешает. «Надо повернуться спиной и плечом давануть», — мысленно помогал я мужику. Он так и сделал. И бросил оправдательное через плечо: «В тесноте, да не в обиде». Прижал коня к груди — снова счастлив! И мне легко вздохнулось, отпустило душу, высвободило ее из жестких оков — человеком себя почувствовал. Жить захотелось! А всего-то-навсего что случилось — я з а м е т и л человека, мужика с голубым конем!
Улица, вздымаясь волнами, растянутым конусом поднималась вверх и заканчивалась темной щеточкой леса, втыкающейся в небо. Прыгая по взъемам, ползла вверх дорога. Карабкались дома, цепляясь за склоны заборами.
«Жизнь — это совсем другое-другое!» — пронзила меня с ног до головы мысль, наполнила силами, с которыми не было сладу. И я, поддаваясь общему движению ввысь, рванулся и побежал, не чувствуя ног. Уверенность появилась: все будет хорошо, должно быть, сумею сделать, чтоб было! Перед матерью покаяться захотелось. Не прощения вымолить — до смерти теперь вины не искупить, — а покаяться: я же другой, другой!..
И вдруг из общей картины вырвалась фигурка, маячившая впереди. Я сразу сбился с ходу. Она тоже бежала, точнее шла вприпрыжку, спешила мне навстречу. Черные волосы то метались из стороны в сторону, то плескались над головой. Парило (знать, к дождю), и очертания ее тела, которое плотно облегало светлое знакомое платье в горошек, виделись чуть размыто.
Как здорово — встретить ее именно сейчас! Ничего лучшего представить нельзя! Пожалуй, я с речки-то пошел не домой вовсе, а ее увидеть, Светку. Мы сближались. По ее виду, по продолговатым разлетающимся в тревоге глазам я заподозрил что-то неладное.
— А я к тебе, — обронила она.
— Да, а чего?
— Не знаю… Хыся убили. В реке его сегодня нашли. Папа видел. Сплавщик у них один багром зацепил. Но его, говорят, сначала убили, а потом в воду скинули.
Я смотрел на нее и молчал. Смотрел и молчал.
— Убили, значит, Хыся, — выговорил наконец. — А я думал, куда он пропал? Нет и нет, как в воду канул. А он и вправду в воду. А ты-то что переживаешь?
— Сама не знаю. Как узнала, так чего-то испугалась. Тебя искать побежала. Вы же в последнее время всегда вместе были.
— Ну и что?
Она пожала плечами.
— Испугалась: закуют твоего соседушку и как поется: «По дороге завьюженной — из Сибири в Сибирь», — бухнул я залихватски.
Теперь она смотрела и молчала. А во взгляде было столько растерянности, испуга, готовности, что он меня выпотрошил напрочь.
И опять — камень на сердце, жить неохота.
— Как закуют, Гена?
— Да ерунду всякую плету. Не знаешь, что ли, меня, дурака? Чего стоим? Подумаешь, Хысь… Пошли, — устало, виновато сказал я.
Светка шла чуть поотстав. Нагнала, пальцы ее скользнули по моему запястью, цепко обвили ладонь.
Так мы и шли, держась за руки, прямо и прямо, мимо проулка, где стоят наши дома, в гору и в гору. Сладкая немота завладела рукой, обволокла грудь, прокралась в ноги. Я почти перестал существовать, переселился в маленькую руку, где чувствовал другое, совсем иное тело, слышал стук совсем иного сердца. Там, в сомкнутых ладонях, зарождалась какая-то своя, удивительная, хрупкая, неведомая до сей поры жизнь.
Лес приближался. Небо снималось с верхушек деревьев и отодвигалось дальше и дальше. Сосновый лежняк захрустел под ногами, мы брели меж деревьев и все боялись открыть рот, сказать слово, расцепить руки. Было хорошо и отчего-то немного стыдно. Лес пах чистотой. В хвойной крыше над головой солнце застревало, распадаясь на тысячи осколков. Чуть впереди зияла большая дыра. Она шла длинным коридором, словно выход в небо. В этот голубой просвет так и захотелось подняться — прямо вот так вот, держась за руки…
В то же время тяготило, держало душу то, ночное, халупка Балды… Я остановился:
— Свет, только не пугайся…
…Мы сидели под молодой раскидистой сосной. Светка тихо плакала, говорила: «Ничего, как-нибудь, не переживай…» Я гладил ее по волосам, утешал. Неожиданно для себя поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал! И еще раз, и еще… «Люблю», — слышал я шепот. Захотелось раствориться, растереться, утонуть в ней, умереть…
Потом мы сидели, прислонившись к стволу, едва касаясь друг друга плечами, в маленьком хвойном мирке, огражденном от большого мира рядами веток и еще чем-то, что было в нас.