Бронислав указал на стонущее под натиском урагана здание.

— Сабрина, ты помнишь этот дом?

— Нет. — Она мотнула головой.

Охотник вздохнул и посмотрел на дочь.

— Это наш дом, милая.

— Наш дом? — Голос Сабрины дрогнул.

— Да, доченька, — кивнул охотник.

Она смотрела, как очередная секция стены наверху рассыпается в прах. Сердце сжали неведомые тиски, а к горлу подступил ком.

— Так значит, мама там? — выдавила она тихо.

Однако отец услышал.

— Да, дочь моя. Мама там.

Предательская слеза выскользнула из глаза и покатилась к губам, обжигая горечью. Но кто мог увидеть эту одинокую слезу? Ведь Сабрина была в шлеме.

— Пойдем, отец. Ветер крепнет.

— Да, доченька. Ты иди. Я скоро. Не беспокойся.

Девушка торопливо ушла, чувствуя боль и тяжесть в груди и понимая, что смотреть на этот дом у нее не хватит сил и воли. Но воли хватало у Бронислава.

Долгие годы из разных уголков города он наблюдал за этим домом, зная, что там, на одном из верхних этажей, нашла вечный покой его супруга. Он выкраивал время в своих походах, чтобы смотреть на свое бывшее жилье и мысленно разговаривать с женой. Рассказывал ей, какой становится их дочь. Как она хорошеет, несмотря на мрак, сырость, отсутствие солнечного света и витаминов. Как она похожа на мать. Говорил жене, что ему ужасно не хватает ее. И что он ее по-прежнему любит. И не приведи воля великой матери всех тварей к тому, чтобы кто-то из подчиненных Бронислава понял, о чем он думает, глядя на этот дом из красного кирпича. Ведь у охотника нет чувств. Он любит только свое ремесло, а к людям равнодушен. И нет для него никого роднее, чем другой охотник, что рядом. Но родство это не имеет эмоциональной подпитки, оно рационально, как длина патрона и калибр ствола, для которого этот патрон предназначен. Охотник не может любить. Иначе он не охотник. И порой Бронислав стыдился того, что он все еще любит маму строгой, неулыбчивой, сильной и красивой Сабрины.

И вот сейчас, глядя, как обломки отбрасываются безжалостным ветром, он чувствовал, что это последний раз. Что его многолетнему тайному общению с погибшей супругой настал конец. И, осознавая это, он не мог уйти просто так.

Верхние этажи стали обваливаться. Изо всех сил сдерживая эмоции, Бронислав глядел на чернеющий провал своего окна. Вот неумолимый коллапс здания добрался и до него, разметая кирпичи. Охотник бессильно протянул руку к дому, который уже кренился в сторону трехэтажного техникума. Процесс был необратим. Подтачиваемый долгие годы ветрами и ледяными дождями, перепадами температур и отсутствием ухода, дом наконец обрушился, разбрасывая свои обломки; некоторые пронеслись угрожающе близко от человека. Поднятое облако пыли было мгновенно подхвачено ураганом и помчалось на юг, вдоль по улице Семьи Шамшиных.

— Прощай, — тихо выдохнул Бронислав и, опустившись на колено, поклонился новой городской руине, под которой был теперь погребен прах его жены. — Вот теперь прощай.

— Можно надеяться на что-то, но ничего для своей надежды не делать, — угрюмо произнес Жуковский. — Потому что если у тебя будет цель, то, дойдя до нее, ты рискуешь получить сокрушительный удар разочарования. Чтобы этого не случилось, срабатывает некий замочек. Он блокирует волю к достижению этой цели. И тогда сама надежда консервируется в твоих мыслях, оставляя воображению право считать, что там, возможно, все хорошо.

Он еще раз взглянул в пугающие своей пустотой глаза Волкова.

— Только как с этим жить? А, Степан? Вся твоя воля, сила твоего разума уходит на подпитку этой оккупировавшей сознание надежды. И надежда становится для тебя паразитом. Личинкой твари, отложенной в твоем теле, чтобы медленно съедать. За годы слепой веры человек превращается в ходячий труп.

— Ты что же, предлагаешь ни во что не верить и ни на что не надеяться? — проворчал Степан.

— А разумна ли эта вера? Есть ли в ней рациональное зерно? Ведь надежда — опасный наркотик, если ты ее питаешь собой, но не достижением цели. В голове у тебя долгие годы борются сущности, одна из которых понимает, что твоих близких в Москве нет в живых очень давно. Другая верит, что они живы. И эти сущности сталкиваются лбами, высекая искры из твоей нервной системы, опустошая тебя, как ударная волна опустошала города. Но ты не сделал ничего, чтобы поставить точку. Ты не отправился туда вопреки расхожему мнению, что это бесполезно.

— Ты мне мозги дерибанить по этому поводу пришел? — нахмурился Волков.

— Нет. Я пришел предложить тебе выбор.

— Какой еще, к черту, выбор?

— У этого парня есть надежда. И она имеет под собой почву. Она рациональна, потому что у него есть шанс. Он тоже боится разочароваться, не достичь цели, потерпеть крах, но эта боязнь не вынуждает его смириться, оставить все как есть. Нет, он готов сделать все, что от него зависит. Но ведь, на его беду, многое сейчас зависит не только от него. Многое зависит от тебя.

— И что ты предлагаешь? — Волков покачал головой. — Пойти против власти?

— Я предлагаю выбор. Ты можешь до скончания времен сидеть в одиночестве и гадать о том, как сложилась судьба твоих близких в Москве. Пока не истлеешь от этого. Можешь… — Жуковский вдруг покосился на вооруженного автоматом Селиверстова, — можешь погибнуть на посту от рук неких злоумышленников, которым небезразлична судьба арестанта и его похищенной жены. Это, конечно, решит все проблемы с твоей болью. А можешь разорвать вонючий гнилой кокон, в который заключил собственную душу, и помочь Косте в том, на что сам не решился когда-то. Конечно, это не совсем то, что преодолеть огромное расстояние до другого города. Но что значит выйти на поверхность и двинуться по следу охотников? Безрассудство? Может, и так. А может, реальный шанс, и отнять его у человека мы не вправе. А для тебя это шанс реабилитироваться перед твоей совестью.

— Почему же ты раньше не суетился так, когда охотники похищали людей? — скривился Волков.

— Да потому что впервые человек решил пойти против системы, в которой он лишь разменная монета для торга политиков.

— И ты предлагаешь, чтобы я поставил себя вне закона, выпустив его из клетки?

— Важно быть в рамках античеловечного закона или быть человеком? — Произнеся это, Жуковский, чуть подумав, добавил:

Лучше впасть в нищету, голодать или красть,

Чем в число лизоблюдов презренных попасть.

Лучше кости глодать, чем прельститься сластями

За столом у мерзавцев, имеющих власть.

Степан покачал головой и усмехнулся недобро.

— Складно молвишь. Сам сочинил, что ли?

— Нет. Омар Хайям. И очень давно. Но это актуально, как видишь, даже сейчас.

— Омар Хайям, говоришь? — Тюремщик вздохнул, качая головой. — Ну да. Слыхал про такого.

Волков отвернулся и бросил взгляд на одинокий факел в стене туннеля. Большую часть жизни Степан смотрел на него как на символ своего одиночества. Он давно бросился в тягучие холодные воды действительности, обрек себя плыть по течению до последнего удара сердца. Но сейчас вдруг понял, что терять ему нечего. Жизнь кончилась давно, когда он избавился от отчаянной мысли выбраться на поверхность и пойти до Москвы.

И сейчас он сообразил, что где-то в его почерневшей от ядерной копоти душе теплится призрачный огонек жизни, подобный пламени далекого факела. Очень сильно захотелось поджечь этим огоньком всю непролазную паутину тлена, которая заполонила его душу и весь мир. Захотелось поджечь жизнью все вокруг. Ведь жизнь — это яркое пламя, даже во мраке подземки, во льдах ядерной зимы она может вспыхнуть пожаром. И жить — это не значит плыть по течению. Совсем наоборот. За жизнь надо бороться. Даже, если нужно, бросить вызов всему, что есть, всему, что устоялось вокруг за годы.

Тюремщик загремел связкой ключей, нащупывая тот единственный, который способен что-то изменить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: