«К сожалению, произойдет обратное: наша кровь не будет содействовать умиротворению, дружественному объединению народа. И это потому, что правые никогда не стремились к умиротворению…»
Никос отлично знал, к чему стремились правые: пытаясь избавиться от тяготеющего над ними обвинения в национальной измене, правые были одержимы комплексом боязни очевидцев и под видом кровной мести устраняли в первую очередь тех, кто был вправе обвинить их в измене.
За что, например, Пулидис мстил его семье и довел свою месть до конца? В 1948 году, в самый разгар гражданской войны, когда Никос в частях Демократической армии сражался на севере Греции и не мог защитить своих близких, Пулидис с Дюжиной полицейских ворвался в дом Белояннисов и, не найдя Елени (сестренка скрывалась у надежных людей), вывел на улицу своего старого соседа Георгиса и повел его через весь город с вывернутыми за спину руками — окровавленного, избитого, а Василики без памяти лежала в дверях до самого вечера, пока осмелевшие женщины из соседних домов не привели ее в чувство.
— Иди, иди, — подталкивал Георгиса в спину Пулидис, но старик и так шагал твердо, хотя двое полицейских, заломив ему за спину руки, заставляли его согнуться в три погибели. — Что же ты к сыну не сбежал в его шайку? Недвижимость было жалко бросить?
— Хотелось досмотреть, как ты до конца превратишься в зверя, — хрипло отвечал соседу Георгис.
В полицейском участке ему подсунули обращение к сыну с просьбой повиниться и добровольно сдаться властям.
— Не будет этого, — ответил Георгис. — Не таков мой сын, чтоб вы его взяли голыми руками.
Старик был выведен во двор, и там шестеро полицейских до смерти забили его ногами…
Через несколько месяцев в руки Пулидиса попала и Елени. Ее пытали, туго обматывая руки и ноги веревками, виток к витку, так что останавливалась кровь: заставляли подписать отречение от политических взглядов («дилоси»)… но Елени гордо отказалась. Туберкулез докончил дело в тюремной больнице…
Прости, отец, что твой Никос не сумел тебя защитить. Прости и ты, упрямая сестренка, несправедливая в своей правоте… Тогда, осенью сорок четвертого, ты была слишком нетерпелива, слишком торопила события. Твое место было на баррикадах, но время баррикад в Амальяде так и не пришло…
В своих партизанских странствованиях Никос нередко набредал на заброшенные виноградники. В то время это было не удивительно: 150 тысяч крестьян бежали, спасаясь от хитосов, в города, на каждые 45 жителей был один убитый, каждый десятый находился в тюрьме. Только грек, только житель Пелопоннеса может понять, что такое заброшенный виноградник… только у него защемит сердце при виде обрубленных лоз, затвердевшей, как камень, одичавшей земли. Птицы облетают такие места стороной, люди обходят, крестясь: или вымерла семья, или разбрелась по свету, исчезла… Говорят в народе: без оливковых деревьев даже виноградники кажутся сиротами. А если вырублено все: и оливы, и виноградные лозы?..
В глубокой печали проходил тогда Никос вдоль полуразрушенной каменной ограды, вдыхая запахи буйно разросшихся базилик, подсолнухов, мальв. И вспоминал тот крохотный, в десяток лоз всего, виноградник, где работала мать, в то время как Никос с Еленкой, взявшись за руки, бегали вдоль ограды и болтали о том, что им купит, вернувшись из Америки, отец…
Минут через пятнадцать Ставрос пришел за котелком. Увидав воду и лепешку нетронутыми, он рассвирепел.
— Голодовку объявить решили, господин резидент? Поздновато спохватились.
Никос поднял голову, посмотрел на него внимательно, потом перевернул страничку блокнота и, помолчав, сказал:
— Лепешку можно оставить. Лепешку я съем попозже.
— Да уж откушайте, пожалуйста, — язвительно проговорил Ставрос и выплеснул воду в угол камеры. — Не побрезгуйте тюремным хлебом-солью.
— Что-то вы сегодня не в духе, — заметил Никос, вновь принимаясь писать. — Или служба разонравилась?
— Нет, отчего же. Мне здесь нравится. Тихо, как в больнице. Только успеешь к человеку привыкнуть — глядь, он уже и выздоровел. Мы, конечно, не герои-освободители, должностей не домогаемся, вот и живем себе потихоньку.
— Я бы попросил позвать старшего надзирателя.
— Подождете, господин резидент, — буркнул Ставрос и пошел к дверям. — До вечернего обхода недолго осталось.
— Послушайте, я ведь не шучу, — холодно сказал Никос. — Немедленно позовите господина Мелидиса.
— Господин Мелидис у нас больше не служит, — со злорадством ответил Ставрос. — А если вам нужен господин Загурас, то он будет к обходу.
Когда Ставрос ушел, Никос отложил в сторону ручку и задумался. Значит, дядю Костаса убрали: оказался чересчур несговорчивым. А вместо него — кто бы мог подумать? — Мицос. Что ж, лучшего выбора они сделать не могли. Этот постарается, чтобы оправдать высокое доверие.
Отсюда только один вывод: Белояннис Николаос, вам пора подводить черту. В то время, как вы сидели у себя в камере и читали прощальные письма, кто-то не покладая рук трудился ради того, чтобы эти письма действительно оказались прощальными. Можно, конечно, вызвать начальника тюрьмы и окончательно убедиться, но стоит ли проявлять излишнюю суетливость?
Шутя Никос говорил однажды, что, не дрогнув, согласился бы на бессмертие. Одной лишь работы над монографией «Экономическое развитие Греции», задуманной еще на студенческой скамье, хватило бы на добрый десяток лет. В набросках лежала книга «Корни новогреческой литературы», мучившая его все партизанские годы, она была готова настолько, что стоило только увидеть лист чистой бумаги — и целые главы, как на параде, начинали маршировать в голове. Он мог бы стать кабинетным ученым, но жизнь распорядилась им по-другому, точнее — он сам по-другому распорядился собой.
Родился в 1915-м. В 1932-м окончил гимназию, поступил на юридический факультет в Афинский университет. В 1934-м — исключен из университета. Работает секретарем партийной организации Амальяды. В 1936-м — арест, ссылка, призыв в армию, новый арест, тюрьма. По возвращении — работа в партийном комитете области Илиас. В 1938-м — арест, за которым следуют пять лет тюрем и концлагерей. В конце 1943-го — побег из «Сотириа», уход в партизаны. Два года в ЭЛАС, после освобождения — два года работы в обкоме КПГ Пелопоннеса и снова уход в партизаны. 1947–1949 годы — гражданская война, затем несколько месяцев эмиграции, в апреле 1950-го — возвращение в Грецию, в декабре — арест, асфалия, два смертных приговора, и вот в марте 1952 года — камера № 2. Человеку тридцать семь лет. Из них семнадцать отводится на детство и юность, когда Никоса Белоянниса в его теперешнем качестве фактически еще нет. Значит, Никос Белояннис живет на земле двадцать лет. Из них — семь лет тюрем, два года Сопротивления, три года гражданской войны, год подполья и почти полностью заполненный арестами, тюрьмами и ссылками 1936 год. Итого — четырнадцать лет из двадцати. На что же ушли оставшиеся шесть? Все шесть — на партийную работу в провинции, на подготовку и организацию забастовок, митингов, конференций, демонстраций, на будни борьбы.
Нет, Никос не жалел о своем упорстве: жить по-другому он все равно не умел, и даже пытаться не стоило. Жалел он лишь об одном: что слишком мало успел сделать. Даже в те шесть лет, которые дала ему судьба, слишком многое было упущено. Упущена была (что там скрывать) такая близкая победа в 1944 году. Упущены были полтора послевоенных года, когда монархо-фашисты получили возможность почти безнаказанно истреблять коммунистов по всей стране. И то, что Никос одним из первых ступил тогда на партизанские тропы, не было для него оправданием. Ошибки партии он воспринимал и переживал глубоко лично, как собственные ошибки. Это он спасовал перед англичанами, позволил им диктовать условия, согласился на подчинение им ЭЛАС, поддался на вооруженную провокацию в Афинах, а потом пошел и на разоружение и на роспуск ЭЛАС. И то, что он не был в Афинах в декабре 1944 года, не заключал Ливанского, Казертского и Варкизского соглашений, не входил тогда в ЦК, — все это не имело сейчас для Никоса существенного значения. Он был в ответе за это перед собой, перед каждым товарищем по партии, перед всем «народом кукуэ» (так называют себя греческие коммунисты), перед каждым греком.