Были в отделении смертников и свои неудобства: ночные дежурства здесь часто осложнялись передачей осужденных «на исполнение». Бывали случаи, когда осужденный относился к этой процедуре просто и деловито: вставал, когда ему следовало, одевался по возможности быстро, прощался с дядей Костасом, без которого передача, естественно, не обходилась, и пропадал навсегда. Но бывали и такие ситуации, когда в отделении смертников начинался шум, будивший всю тюрьму, — то конвойные являлись неловкие, то офицер слишком голосистый, а то и осужденный никак не мог совладать с собой. Каждый раз дядю Костаса распекал за это лично господин Болакис и был, разумеется, прав, но попробуй научи-ка этих топтунов из карательного отряда не грохать прикладами о каменный пол.
Но один десяток осужденных дядя Костас передал «на исполнение» за последние полтора года; впрочем, самой казни он ни разу не видел, да и смотреть не хотел, хотя знакомый жандарм и предлагал ему посмотреть. Весь акт убытия смертника напоминал акт его прибытия — только в обратном порядке, и если бы не различия в форме полицейского офицера, который смертника сдавал, и офицера карательного отряда, который его принимал, то у дяди Костаса могло бы возникнуть сомнение в целесообразности такой промежуточной ячейки, как камера смертников, и он непременно доложил бы об этом своем открытии начальнику тюрьмы господину Болакису, чем вряд ли заслужил бы его одобрение, так как в вопросах внутренней тюремной структуры господин Болакис был непримирим (он считал тюрьму Каллитея образцовой в своем роде), но, к счастью, принимали осужденного не те руки, которые сдавали, а значит — была необходимость в промежуточном звене, задача которого — сохранить жизнь заключенного до той самой минуты, когда она потребуется закону.
Сколько их сберег для закона дядя Костас — трудно точно сказать. Может быть, двести, может быть, двести пятьдесят: вначале он вел свой подсчет, с элементами психологической классификации (столько-то спокойных, столько-то унылых, столько-то буйных), но потом сообразил, что в самих этих подсчетах есть нечто противозаконное и непорядочное. Кому надо — тот и так считал, а кому не надо (дяде Костасу, например, этого никто не поручал), тот считать не должен. Это все равно что заниматься пересчетом денег в чужом кармане — занятие, с точки зрения каждого серьезного грека, бессмысленное.
И вот в Каллитею привезли осужденного Белоянниса. Само это имя дяде Костасу ничего не говорило: с тех пор как кончилась многолетняя смута и власть проявила достаточную твердость, дядя Костас перестал интересоваться политикой. Политика унесла обоих его сыновей (старший был убит немцами в годы Сопротивления, младший — партизанами во время гражданской войны), не дав ничего взамен, и теперь дядя Костас желал только оставаться наедине с законом, который дает гарантию того, что причина предшествует следствию. У себя в доме он принципиально не держал никаких газет, ни правительственных, ни левых, и, когда он приходил с работы, полуслепая, полуглухая старуха, в которой дядя Костас с трудом узнавал свою жену, поспешно выключала радио: старший надзиратель не желал знать ничего, что могло бы нарушить предельно ясную и стройную систему «ВЛАСТЬ — ЗАКОН — ПОРЯДОК». Вот почему дядя Костас был, возможно, единственным тюремщиком в Греции, который мог принять под свою опеку осужденного Белоянниса, не шевельнув даже бровью.
Сколько их там ни прошло через руки дяди Костаса — ни один не появлялся здесь дважды. В самом даже предположении, что какой-то осужденный может появиться в отделении (смертников дважды, заключается доля угрюмого юмора. Но именно это произошло с осужденным Белояннисом. Два раза дядя Костас принимал его у себя со всеми «сопутствующими бумагами». Первый раз это было в ноябре прошлого, 1951 года, когда Белояннис пробыл в отделении смертников только двое суток, а затем был помилован и за ним явился конвой для перевода в другую тюрьму, в какую — дядя Костас не интересовался. Но даже за эти сорок восемь часов, которые для многих были часами смертных мучений, Белояннис сумел познакомиться со старшим надзирателем, и тот стал для него «дядей Костасом».
Второй раз Белояннис попал к дяде Костасу месяц назад, 1 марта нынешнего, високосного года. «Недалеко же ты уехал от меня, братец», — сказал тогда старший надзиратель, принимая осужденного от жандармов. Когда Белояннис был отведен в камеру № 2, жандармский унтер спросил дядю Костаса: «Ты что же, отец, не понял, кого принимаешь? Он Грецию продал, этот молодчик. Процесс-то какой был! На весь мир». На это дядя Костас только рукой махнул: много их сейчас, процессов, каждый божий день кого-то судят, за всеми не уследишь.
А один из заключенных, коренастый, заросший бородой до ушей, подошел к дяде Костасу в тюремном дворе и сказал так: «Если вы его убьете, Греция этого вам не простит. И за иконами не спрячетесь». Слова эти были пустые: дядя Костас никого не убивал, а Греция и не такое прощала. Расстрелять смертника в паше время, когда сотни других дожидаются своей очереди, — дело незначительное. Однако, поразмыслив, дядя Костас пришел к выводу, что агентов такого ранга (если правда все то, что о нем болтают) — таких агентов не казнят: их либо выкупают, либо обменивают на равноценного. Но, видимо, равноценного красным в руки не попадалось, потому что Белояннис засиделся в секторе смертников. Ходили слухи, что за одно лишь «дилоси» (отречение от политических взглядов) Белояннису предлагали министерский портфель. Не то главное, что предлагали: отчего не предложить, если умный человек? — а то главное, что отказался. Значит, рассчитывал на что-то большее. Просчитался или нет — это другой вопрос, но рассчитывал. А может быть и рассчитывает до сих пор. Как знать: говорят, что за него хлопочут.
На всякий случай дядя Костас стал допускать по отношению к Белояннису поблажки сверх обычной нормы: на прогулках в тюремном дворе ему разрешалось приближаться к осужденной Иоанниду, разговаривать с ней и даже держать ее за руки. Это была не поблажка даже, а уже нарушение, на что старшему надзирателю указал этот паршивец Ставрос, который вечно сует свой нос куда не следует.
Впрочем, Белояннис не слишком злоупотреблял хорошим к себе отношением. Чрезмерных требований не предъявлял, правда, и охране не спускал никаких нарушений: парни эти, Мицос и Ставрос, разгильдяями были страшными, дядя Костас никак их не мог научить мере строгости, вот осужденный Белояннис и учил их. Причем в этой области он был большим знатоком: знал, что можно и чего нельзя требовать, на своих арестантских правах настаивал с педантичностью и был в этом непримирим.
Как заключенный Белояннис был мечтой любого надзирателя: по ночам спал крепко, начальство без нужды не вызывал, а если уж быть точным, то не вызывал вовсе, — наверно, предполагал, что оно само к нему, когда надо, явится. На обходах не дерзил, как другие, разговаривал дружелюбно, нищей не брезговал, уборку камеры производил вовремя. Правда, вот с прогулки его всякий раз приходилось уводить силой, но и то больше из-за осужденной Иоанниду, которая все никак не могла с ним намиловаться. Впрочем, это и понятно: парень он плечистый, высокий, видный, интересный парень, что там говорить. Ему бы бриться почаще да сорочку почаще менять, но в тюрьме с бритьем и стиркой непросто. Тюрьма — это тебе не гостиница, где зеркала на каждом шагу.
Однако, как бы солидно ни вел себя человек, как бы значителен он ни был, из тюрьмы его все не выпускали. Значит, крепко на этот раз увяз коготок, если ни министры, ни депутаты помочь не могут.
II. ПРОГУЛКА
Никос Белояннис, тридцати семи лет, приговоренный к смертной казни дважды (первый раз по закону 509 — «за претворение в жизнь идей, имеющих целью смену политического режима», и второй — по закону 375 — «за шпионаж»), находился в тюрьме Каллитея уже целый месяц и отлично знал, что по внутритюремному распорядку старший надзиратель не обязан сопровождать его в адвокатскую комнату. Видимо, старику не терпелось узнать, какова будет дальнейшая судьба заключенного из камеры № 2. Что ж, на этот раз его любопытство было полностью удовлетворено. Возможно, он даже не прочь был бы обменяться с Белояннисом парой фраз, но желания разговаривать сейчас у Никоса не было. Он шагал широко и в то же время неторопливо, стараясь растянуть эту внеочередную прогулку, и слышал за спиной астматическое дыхание дяди Костаса, соблюдавшего положенную дистанцию.