— Так отчего же ты не на дежурстве? — спросила Рула, все еще вертясь у зеркала и напевая.

— А тетка где? — подозрительно проговорил Мицос.

— В Коккинью ушла, к знакомой.

— Зачем?

— Поближе к кладбищу. Завтра с утра поминать кого-то будет.

— Так, — Мицос снял фуражку, сел, побарабанил пальцами по крышке стола. — А я вот с вечера и до понедельника заступаю, — сказал он с напускным безразличием, не спуская, однако, цепкого взгляда с зеркала, в котором отражалось лицо Рулы.

Девчонка немедленно обернулась, с хитренькой улыбочкой посмотрела на Мицоса (знаем мы, мол, ваши воскресные дежурства), и вдруг в ее глазах что-то мелькнуло: поняла, должно быть, что Мицос говорит правду. Эта столичная бестия все схватывала на лету.

— Как же так? — проговорила она. — А я-то ждала, ждала…

У Мицоса потеплело на душе. То, что Рула огорчилась, не вызывало никакого сомнения.

— Что поделаешь, служба, — пробормотал он. — Я теперь старший надзиратель, так что, сама понимаешь…

— Старший? Это с каких же пор?

— Сегодня назначили.

— А этот… как его…

— Мелидис, что ли? Уволен.

— Это хорошо… — медленно сказала Рула. Но видно было, что думает она при этом о чем-то своем.

Мицос удивился, но промолчал. Он чувствовал, что Рула еще не сказала все, что хотела.

— Но если ты, — начала Рула, — теперь такой большой начальник, почему бы тебе…

— Нет, — сказал Мицос. — С этого начинать нельзя.

— Даже ради меня?

— Служба есть служба.

— Но ведь воскресенье же завтра… — жалобно сказала Рула. — Неужели ты там так нужен?

— Да уж без меня не обойдутся.

— Ох, не люблю, когда ты важничаешь. — Рула рассердилась. Она подбежала к двери, распахнула ее настежь. — Иди, я тебя не держу.

— Мне вообще-то к вечернему обходу. — Мицос неторопливо поднялся. — Но если ты гонишь…

— Я не гоню тебя! — сердито сказала Рула. — Но я не понимаю, почему, если ты старший, ты должен дежурить в воскресенье.

Мицос открыл было рот, чтобы разумно ей все объяснить, но что-то в выражении ее лица, в напряженном взгляде ему не понравилось. Странная мысль шевельнулась в его голове. И, пристально глядя Руле в глаза, он медленно произнес:

— Завтра четверых сдаю на расстрел. Белоянниса и других.

Расчет был точен. Зрачки ее глаз расширились, рука машинально, как бы сама по себе, поднялась к губам. Но это было только секунду. Потом Рула отвернулась и тусклым голосом сказала:

— Подожди, я сейчас.

— Рула! — не своим голосом рявкнул Мицос.

— Я сейчас, — спокойно сказала Рула. — Сиди здесь и никуда не уходи, понял?

И, схватив платок, она выбежала из комнаты.

*

Адвокат Ангелос Цукалас не был ни коммунистом, ни просто левым: это был человек честолюбивый, но осторожный, умеренно консервативных убеждений. Многие друзья его из корпорации не понимали, во имя чего он взялся за это заведомо безнадежное дело Белоянниса, и при случае выражали открыто свое недоумение или неодобрение. Ответы Цукаласа были различными по форме и по смыслу: одним он отвечал, что честность, добросовестность и профессиональная порядочность — это лучшая политика, другим он говорил, что честно проигранное дело лучше бесчестно выигранного, третьим заявлял, что он принципиальный противник смертных казней как таковых и его единственная цель — сберечь для Греции как можно больше человеческих жизней («Неважно, кому они принадлежат — правым или левым: жизнеспособному обществу нужны любые жизни, а не смерти»). Но ни тем, ни другим, ни третьим (а возможно, и самому себе) Ангелос Цукалас не признавался, что у него есть одна тщательно скрываемая цель. Дело заключалось в том, что при любом исходе борьбы за жизнь Белоянниса и его товарищей Цукалас ничего не проигрывал. Это не означало, конечно, что Цукалас относился к защите Белоянниса безразлично. Напротив: выиграй он эту схватку — левые превознесут его до небес, а правые скрепя сердце признают, что как адвокат этот чертов Цукалас весьма искусен. Если же дело закончится проигрышем (в чем мало кто сомневался), то и левые, и правые (первые — с горечью, вторые — благодушно) согласятся, что Цукалас сражался за своего подзащитного до конца и не его вина, что исход был предопределен. Таким образом, выигрыш и проигрыш юридические оборачивались для Цукаласа выигрышем личным. Что же касается его собственного, чисто человеческого отношения к Белояннису, то Цукалас его, пожалуй, недолюбливал и даже побаивался, считая умным, энергичным, а потому очень опасным экстремистом.

На сегодня, то есть на 29 марта 1952 года, Цукалас мог считать свой план полностью выполненным: даже если в ближайшее время чаша весов склонится на сторону левых (что весьма и весьма сомнительно), они не смогут упрекнуть его в том, что он сделал не все, что мог. Отношение же его более консервативных (и влиятельных) знакомых сделалось ровнее и уважительнее. Один из них, депутат парламента от крайне правой партии «Греческий сбор», в беседе с Цукаласом даже счел нужным заметить:

— Ну что ж, ты показал этим красным, что значит наша трижды проклятая демократия. Теперь пора с этой демократией кончать.

Беседа была, конечно, строго конфиденциальной, но степень доверия говорила о многом.

Вот почему Цукалас был немало огорчен, когда, закончив поздно вечером свой трудовой и фактически бесплодный день (министра юстиции Папаспиру ему так и не удалось поймать: этот энергичный человек со стремительными движениями обладал уникальным даром исчезать в своем ведомстве бесследно), он натолкнулся в вестибюле министерства координации на пожилого человека в штатском с неуловимо знакомым лицом. Человек направлялся к Цукаласу с явным желанием что-то сказать.

— Простите, — пробормотал Цукалас, пытаясь проскользнуть мимо, — я, право, как-то…

— Господин адвокат, — решительно сказал старик, — замышляется беззаконие, и я не имею права…

Они боком одновременно протиснулись в дверь и оказались на улице.

— Я слушаю вас, — с терпеливым вздохом сказал Цукалас, — вы, собственно, по какому делу?

Он решил, что несчастный случай свел его с родственником одного из его подзащитных.

— Господин адвокат, по воскресеньям смертные казни запрещены… — начал старик.

Цукалас нахмурился.

— Ну, если быть предельно точным, то прямого запрещения нет…

— Есть, господин адвокат, — твердо сказал старик. — Мне это доподлинно известно. Готовится беззаконие…

Внезапно Цукаласа озарило. Вглядевшись в лицо старика, которого по одежде можно было принять за простого уличного попрошайку, он узнал в нем надзирателя, который сегодня утром приводил к нему Белоянниса.

— А, так это вы, — холодно произнес Цукалас. Сейчас он не испытывал даже любопытства: ничего, кроме усталости и раздражения. Черт побери, да кончится это когда-нибудь или нет? — Ну и что же вы имеете мне сообщить?

— Готовится беззаконие, — тупо повторил старик.

— Это-то я уже слышал, — с ненавистью сказал адвокат. — А что-нибудь поновее, поконкретнее вы мне можете сказать?

— Поконкретнее? — переспросил надзиратель.

— Да, да, поновее, поопределеннее, — Цукалас уже начал закипать. — Каждую минуту где-то кем-то замышляются беззакония. Речь идет о группе Белоянниса, не так ли?

Надзиратель кивнул.

— Вы его родственник, друг, сотоварищ? — быстро спросил Цукалас.

Старик долгим взглядом посмотрел ему в лицо. Цукалас несколько смешался. Ну, разумеется, адвокатский тон здесь неуместен. Этот старый тупица может плюнуть и отправиться бог знает куда — в редакцию левой газеты, в посольство, не все ли равно? И на добрую репутацию Ангелоса Цукаласа будет брошена тень.

— Отойдемте подальше, — поспешно сказал Цукалас. — Вы очень неосторожны. Это здание сообщается с министерством юстиции, вас могли увидеть. И потом, что за вид, что за маскарад?

— Маскарад? — Старик горько засмеялся. — Жалованье полгода не плачено, на что жить прикажете, господин адвокат? Чем арестанты питаются, тем и мы. А уж за костюм извините. Это мой действительный вид. Не форму же по улице трепать? Вот, обноски ношу, от старшего сына остались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: