— Прогулка закончена! — объявил Ставрос.
— Ну ничего, — пробормотал Такис. — Ты большой человек, Никос, но ты меня не знаешь. Увидишь, что будет, когда тебя поведут…
— Мальчишка, — сказал Никос. — Когда меня поведут — самое лучшее, что ты можешь сделать, — это спать. Крепко спать, как спят настоящие мужчины.
— Мужчины? — с вызовом переспросил Такис. Глаза его были воспалены. — Разве я неправ был тогда: не надо было подавать прошения о помиловании! Пусть бы они подавились своим помилованием! Как будто мы у них в ногах валялись, вымаливали… А ты говоришь — «мужчины». Да будь я мужчиной…
— Прогулка закончена! — повторил Ставрос, приближаясь. — А на тебя, паренек, наручники надеть придется.
— Э нет, господин младший надзиратель, — сказал Никос, — наручники надеть на него я вам не позволю. Это не по правилам. В пределах сектора…
— Помалкивай, — сказал Ставрос, проходя мимо него, и скомандовал Лазаридису: — Руки!
— У кого мы с тобой просили милости, Никос? — спросил Такис, протягивая вперед руки. — У таких вот? Ради чего?
— Ради нее, — Никос кивнул на Элли. — Ради тебя, дурачок. Жить будешь, драться будешь. Но не здесь же, не в тюремном дворе! Есть места попросторнее.
— За спину руки, — негромко сказал Ставрос и, обойдя Лазаридиса, защелкнул наручники у него за спиной.
— Имейте в виду, — холодно сказал Никос Ставросу, когда Такиса повели. — Обо всем случившемся будет поставлен в известность начальник тюрьмы.
— Господа бога поставишь в известность, — ответил Ставрос, — а покамест март в камеру.
— Никос, оставь его, — тихо сказала Элли. — Меня уводят. Но мы ведь увидимся еще? Завтра увидимся?
— Конечно, Элли, милая, — ответил Никос. — Мы обязательно увидимся. А кстати, кто четвертым должен был быть на прогулке? Мне хотелось бы со всеми повидаться.
— Димитриос, — ответила Элли. — Но он отказался выходить. Ему очень трудно сейчас. Лилиана при смерти.
— Черт возьми, — пробормотал Никос, — было же передано, что она вне опасности. Глупость какая, уму непостижимо.
— Я ее понимаю, — сказала Элли.
— Не хочешь ли ты сказать…
— Просто я знаю: ты будешь жить. А если бы я сомневалась…
— Что тогда?
— Осужденная Иоанниду — в камеру! — скомандовал надзиратель. — Завтрашняя прогулка будет урезана на пять минут.
Вернувшись к себе в камеру, Никос долго не мог успокоиться: поведение Ставроса было явно вызывающим. Раньше Ставрос при всей своей неприязни к осужденным вел себя сдержанно и почти дружелюбно: дядя Костас не позволил бы ему особенно развернуться. Но сейчас что-то не видно было ни старшего надзирателя, ни Мицоса. Несколько раз Никос подходил к двери и прислушивался: в коридоре слышны были только шаги и голос Ставроса, громко отдававшего приказания остальным надзирателям. Что касается дяди Костаса — в его обязанности не входило дежурить в коридоре круглые сутки: он должен был появиться на вечернем обходе. Но вот отсутствие Мицоса было совершенно необъяснимым: сразу после обеда он исчез, хотя сегодня был день его дежурства, Никос был в этом уверен. Долгий тюремный опыт научил его внимательно относиться к смене и перестановкам надзирателей: иногда это было единственным источником информации о реальном положении дел.
Теоретически власти могли пронюхать о том, что афинское подполье пыталось установить контакты с Мицосом. Этот неразговорчивый детина в годы Сопротивления был бойцом Народно-освободительной армии ЭЛАС, сражался с немецкими оккупантами, и, видимо, неплохо сражался. Об этом Никос догадался, прислушиваясь к шуточкам и намекам, с которыми Ставрос, Стелиос и другие надзиратели обращались к Мицосу: они называли его «героем-освободителем», уверяли с издевкой, что ему зачтется, что на его родине ему поставят памятник при жизни, и этим доводили его до исступления. В том, что бывший боец ЭЛАС стал тюремщиком, да еще в таком ответственном секторе столичной тюрьмы, было много необычного: хотя после февраля 1945 года, когда ЭЛАС вынуждена была сложить оружие, многие из андартесов[3], потеряв политические ориентиры, решили, что борьба закончена, и ушли «в частную жизнь», все они состояли на негласном учете в полиции, и их благонадежность с точки зрения режима была под сомнением. Видимо, Мицосу, чтобы добиться такого теплого и по нынешним временам сытного местечка, пришлось пройти через суровые чистилища, и не только коллеги-тюремщики попрекали Мицоса его партизанским прошлым. Еще во время процесса Никос предупредил афинских товарищей, что ни о какой подготовке побега не может быть и речи, особенно сейчас, когда ожидается решение Совета помилования: побег из отделения смертников, если бы он удался, вызвал бы волну расстрелов, сравнимую с той, которая прошла в начале мая 1948 года, когда подпольщики казнили министра юстиции Ладаса, за что в течение трех дней было расстреляно двести тридцать восемь смертников.
Но товарищи из афинского подполья, видимо, рассудили иначе и установили контакт с Мицосом — контакт, заведомо обреченный на неудачу: Мицос не столько стыдился своего партизанского прошлого, сколько боялся его. Правда, из отрывочных разговоров между надзирателями Никос уловил, что Мицос мечтает скопить деньжонок и податься в Канаду, где у него есть родственники: он не настолько глуп, чтобы ехать за океан с пустыми руками. Но вряд ли человек, за кусок хлеба отрекшийся от самого себя, решился бы рискнуть этим верным куском ради сомнительных, с его точки зрения, денег.
О том, что контакт установлен и не привел ни к каким результатам, Никос догадался по изменившемуся отношению надзирателя. Если в первые дни марта Мицос просто избегал смотреть Никосу в глаза, то позднее он стал держаться угрюмо и злобно.
— Что ты на меня смотришь? — спросил он однажды, снимая с Никоса наручники. — Я тебе не Аргириадис, меня взглядом не прошибешь.
(Ходили слухи, что Никос терроризировал Аргириадиса одним своим взглядом: защитник «пятого номера» твердил, что только под властью гипноза Аргириадис был вовлечен в «шпионский заговор».)
— Да, ты покрепче, — согласился Никос.
— Мне стоило бы слово сказать, — глядя в лицо Никосу, отрывисто проговорил Мицос, — и посыпались бы головы тех, кто на свободе. Я вам не товарищ, запомните. Но я не скажу этих слов: можете на меня молиться.
— Не скажешь, — подтвердил Никос. — Тебе выгоднее молчать.
— Я-то знаю свою выгоду, а вот ты меня удивляешь. Головастый мужик, а не на ту карту поставил.
— Это что же за карта?
— На болгар понадеялся, а напрасно. Скупые они. Миллион за тебя предлагали, а наши просили два. Вот и не сошлись. Надо было это предвидеть. Умен ты, да глуп. Ты им Грецию продал, а они — тебя.
— Что ж ты мне такие секретные сведения выдаешь? — засмеялся Никос. — Прямо из первых рук.
— Нет тут никакого секрета. Любой ребенок в Греции об этом знает.
— Да ты-то не ребенок, Мицос, — негромко сказал Никос. — Что ж ты сказки мне пересказываешь? Ну, да ладно, открывай камеру, некогда мне с тобой разговаривать.
— Вот-вот. Не теряй времени. Тебе еще решетку перепилить да веревку свить, и все самому. Никто не поможет. Я — тем более. Так что времени у тебя мало осталось.
После этого разговора Никосу не представилось ни одной возможности передать на волю записку или устный совет: ни в коем случае не связываться с этим выжженным изнутри человеком. Он опасался, что отчаянные головы из подполья предпримут новые попытки без его ведома. Нет, бежать Никос не собирался. Его место было здесь — как бы противоестественно это ни звучало. Если правительство решится на помилование Белоянниса — сотни осужденных смогут вздохнуть свободнее: это уже шаг к генеральной амнистии. Если же его расстреляют — эта казнь может оказаться последней: слишком много шумихи было поднято вокруг его приговора самими властями, и такое «исполнение» не может пройти без последствий.
3
Андартесы — партизаны, бойцы Греческой народно-освободительной армии.