В шестой камере — Димитриос Бацис. Отец его — адмирал в отставке, и на всякий случай дядя Костас сделал кое-какие и ему послабления. Этому, наверно, больше всех умирать не хочется. Жена у него на воле, молодая, красавица, в газете даже портрет печатали, Ставрос приносил: руки, видите ли, на себя наложить хотела. Наложила, да не совсем: в живых осталась. Бацис с дядей Костасом разговаривать не любит: непростой человек, мыслящий и к тому же аристократ. Белояннис на что международный агент, а держится куда проще.
В седьмой и восьмой — Тулиатос и Бисбианос, обыкновенные такие ребята, сразу и не подумаешь, что шпионы. Ну, наверно, в группе они мелкая сошка, заправляли всем Белояннис да эта, его любовь.
Вот теперь и получается, что в понедельник отделение опустеет: четверых надо будет передать на исполнение, четверых — на перевод. Работенки немало: это только так кажется, что впустил — выпустил, а хлопот часа на четыре. Но до понедельника могут спать спокойно. Надо будет Мицосу намекнуть, чтобы передал тем, которые особо нервные. Главное — этот, из пятой камеры, как бы сегодня ночью не загудел. Тоже вон к адвокату повели.
Никос Белояннис сидел в своей камере на койке и ждал прогулки. Выход на прогулку был одной из тех маленьких тюремных необходимостей, которые Никос педантично соблюдал. Хотя, когда солнце стояло почти в зените, возвращение с желтого двора в сумрачную камеру было настоящей пыткой: камера казалась погруженной в кромешную тьму, и часа полтора после прогулки стучало в голове. Но зато во время прогулок Никос виделся с Элли. Обычно осужденных выводили в два приема, по четверо, и каждый раз меняли состав гуляющих, но Никос без всяких обиняков сказал старшему надзирателю, что ему хотелось бы выходить на прогулку вместе с Иоанниду, и добрейший дядя Костас соответственно изменил график.
Но сегодня с прогулкой что-то затягивалось: хмурый горбоносый Мицос уже давно принес обеденную похлебку, которая была по-субботнему сытна, и похлебка съедена, и котелок выставлен в коридор, а на прогулку все не выводят. Никос начал уже немного нервничать (ему очень нужно было увидеться и поговорить с Элли именно сейчас), но потом сообразил, что задержка связана с «адвокатским днем»: сегодня в первой половине дня все адвокаты должны объявить своим бывшим подзащитным о решении Совета, и, видимо, хождение в адвокатскую комнату еще не закончилось.
Было около четырех часов дня, когда засовы загремели и в приоткрывшейся двери камеры показался младший надзиратель Ставрос — желчный, болезненного вида человечек, имевший склонность к замогильным шуткам по поводу участи своих подопечных.
— Ну что, последняя прогулочка-то? — произнес он, ухмыльнувшись. — Выходи.
— Предпоследняя, дружок, — ответил Никос, поднялся с койки и, хрустнув суставами, потянулся. — Последняя будет завтра.
Обычно по четным дням Никоса выводил на прогулку Стелиос, по нечетным — Мицос, поэтому Ставрос несколько замешкался у незнакомых для него замков и, когда Никос зашагал по коридору, крикнул ему вдогонку:
— Эй, парень, полегче!
Никос остановился. Ставрос подошел к нему, цепко взял за плечо.
— Ишь разлетелся. С разбегу да через стенку, на коня да в горы, а?
— Ты угадал, — сказал Никос, стряхнув его руку с плеча. — В горы, к Мильенису[1].
— Опоздал, брат, немного, — проговорил Ставрос, и они пошли медленно. — Отстрелялся Мильенис, и ружье его давно сгнило. Все там будем, куда спешишь.
Никос промолчал. Этот человек был ему неприятен. Угрюмый Мицос был хорош хотя бы тем, что не досаждал своими остротами.
Они вышли в узкий двор. Во дворе были Такис и Элли. Такис мрачно ходил в центре двора, а Элли стояла у стены и, близоруко щурясь, смотрела на Никоса. Хотя зрение у нее в тюрьме начало портиться, она узнала Никоса сразу, и на ее лице появилась улыбка — странная, не имеющая себе подобных улыбка со сжатыми губами. Никос брал иногда Элли за подбородок и, подняв ее лицо, шутя упрашивал: «Ну, улыбнись! Ну, улыбнись!» Тогда она еще плотнее сжимала губы и начинала сердиться: у нее между передними зубами была такая прорединка (в народе говорят — признак счастливой судьбы), которая Никоса очень забавляла.
Когда Никос подошел к ней, Элли с силой стиснула обе его руки.
— Я все знаю, этого не будет, не будет, — быстрым шепотом заговорила она. — Военные правила запрещают воскресные казни, Цукалас мне сказал. А в понедельник… теперь, когда все определилось, — Элли с усилием произнесла это слово, — людям будет легче тебя защищать. Отменить казнь и отменить приговор — разные вещи… Они пойдут на компромисс: они не станут отменять приговор, но казнь отменят… А если в понедельник все-таки… я пойду с тобой… я буду караулить, и если тебя поведут… я пойду с тобой!
Никос плохо слушал ее, он смотрел не отрываясь на ее губы, на глаза, на брови: все это надо было запомнить. Но последняя фраза заставила его нахмуриться.
— Что за нелепость! — жестко сказал он. — Запомни: ты останешься жить. Так надо. У малыша должна быть мать…
— Осужденная на пожизненное заключение…
— Жизнь длинна, век этих господ короче. Ты еще будешь водить нашего сына за руку по улицам Амальяды[2]. Смотри только, не говори, когда он вырастет, что его отец не боялся смерти. Детям нельзя говорить неправду.
Элли побледнела.
— Ты так разговариваешь со мной, как будто… Что за обреченность, что за фатализм, Никос? Я тебя не узнаю. Неужели твоя интуиция…
— Моя интуиция бормочет что-то невнятное. А что еще сказал тебе господин Цукалас?
— Он сказал, что воскресенье в запасе — это хорошо. Людям надо привыкнуть к мысли, что речь идет не о судебном приговоре, а о конкретной жизни. Одного дня хватит, чтобы все всколыхнулось. А там — Святейший Синод, ООН, с понедельника все начнется по-новому, уже без всяких ссылок на правосудие. Правосудие вышло из игры…
— Лучше о сыне, — остановил ее Никос. Элли пыталась его утешить, а ведь он с самого утра думал, как будет утешать ее, какие найдет слова. — Если тебя переведут в Авероф, он будет с тобой, это хорошо, конечно, но… Не лучше ли будет, если мама возьмет его к себе в Амальяду? Усыновит и возьмет.
— Усыновит? — Элли нахмурилась.
— А иначе не отдадут. Для них он незаконнорожденный…
— Мы все это решим вместе с тобой, завтра, — торопливо сказала Элли.
— Да, да, конечно, — рассеянно согласился Никос. — Ты растолкуй мальчишке, когда он вырастет, что у него был худой, длинноносый, небритый отец, самовлюбленный и совсем не герой.
— Зачем это? — сквозь слезы засмеялась Элли.
— Чтобы память об отце на него не давила. Он должен быть лучше, чем я, обязательно лучше.
— Это невозможно… — прошептала Элли.
Стоя у выхода, Ставрос с безразличным видом смотрел, как они разговаривают, держась за руки. Наконец его надзирательское сердце не выдержало.
— А ну-ка разойдитесь, — сказал он. — Не велено приближаться. Дистанция — три шага.
— Старший надзиратель разрешил нам подходить друг к другу, — обернувшись, ответил Никос.
— А мне плевать на старшего. Есть инструкция не приближаться, — значит, не приближаться.
Это было что-то новое.
— Я передам господину Мелидису твои слова, Ставрос, — сухо сказал Никос, не отходя от Элли.
— Передай, передай, — с издевкой сказал Ставрос.
И вдруг рявкнул:
— Сказано: разойтись! Силой мне вас растаскивать, что ли? Здесь вам тюрьма, а не дом свиданий!
— Ты, скотина! — крикнул вдруг Такис и бросился к надзирателю. — Ты что сказал, негодяй?
— Такис! — Шагнув в сторону от Элли, Белояннис стал на полпути между Лазаридисом и Ставросом. И вовремя: два других надзирателя насторожились и уже двинулись на помощь своему. — Ты с ума сошел. Тебя лишат прогулок на месяц.
— Напрасно ты мне помешал… — тяжело дыша, сказал Такис. — Придушил бы этого… и пошел бы на расстрел вместе с тобой.