Но мне казалось, что все только начиналось. Я раньше никогда не говорил о детях. Эти истории волновали меня. Один рассказывал, что взял сыновей в деловую поездку в Германию, другой взобрался со своими детьми на Кебнекайсе вместо поездки в деревню, третий вместе с семьей на все лето ездил строить мост в Нигерию. Наша семья не смогла бы выдержать ничего подобного, и такие разговоры заставляли меня нервничать. Мы даже не могли отправиться на пикник, чтобы не поссориться из-за ерунды. И конечно, Анна тревожила меня больше всех. Наше с ней противостояние, да еще в долгой поездке, погубило бы всю семью. Мы с Ингрид немедленно начали бы ожесточенно спорить, раздражаться и выяснять отношения, в ссоре приняли бы участие дети, прежде всего Анна, и совместное путешествие могло завершиться, даже не начавшись.

Поскольку мы прекратили всякие разговоры об Анне друг с другом и с окружающими, то не обсуждали и остальных наших детей. Думаю, когда они были маленькими, Ингрид, как и все матери, рассказывала о них подругам. Но об Анне мы единодушно молчали, ведь все равно никто не понял бы наших мучительных отношений. Добрые советы о том, как нужно обращаться с детьми, о свободе и ее границах, лишь раздражали нас, как и все утешительные истории о других трудных детях. Сравнения в данном случае были неуместны.

Эти званые ужины с годами становились лишь тоскливее. Часто мне хотелось остаться дома. Все пьянели быстрее, чем в молодости, мы не танцевали, как раньше, сдвигая столы, и не веселились полночи, попивая шнапс. Теперь поздний ужин подавали уже в двенадцать, и всегда одно и то же блюдо — «искушение Янсона», картошку с рыбой, а дамы уже не выглядели столь прекрасно. С крашеными волосами и короткими стрижками они были похожи на старых гномих. Только Ингрид оставалась такой же красивой, как раньше, хотя, конечно, я пристрастен…

Даже когда Анна поступила в Художественную школу, мы не разговаривали о ней со своими друзьями. Почему-то мы стыдились ее большого успеха из-за того, что никогда, в сущности, не понимали ее интересов и таланта. К тому же не могли ответить ни на один вопрос о ее учебе, потому что не знали всех подробностей. Как она смогла выделить время в своей беспорядочной жизни для подготовки портфолио к поступлению? Мы не видели ни одного ее рисунка, ей не хватало терпения удержать в руке мел или карандаш, даже когда она была маленькой, и учитель рисования всегда жаловался, что она никогда не заканчивает свои работы. Каждый раз, когда мы собирались в музей или на выставку, Анна кричала и протестовала, пока воздух не начинал вибрировать от ее злости и отчаяния. Никогда она не выказывала даже намека на свои увлечения. Как мы могли так отдалиться от нее?

В старших классах Анна переехала к своей подруге Монике. Мы с Ингрид хотели, чтобы она оставалась дома до окончания школы, как все наши дети, но после бесконечных споров и ссор сдались.

Мы не понимали дружбы Анны с практичной Моникой, но очень ценили эти отношения и не позволили бы ей жить у кого-то другого. В Монике было все, чего была лишена Анна, и то, что они встретились и подружились, казалось нам таинственным подарком небес. Моника была старше на год, тихой и немного скучной. Всегда с фотоаппаратом, терпеливая и организованная, чего в нашей семье не было и в помине. Я вносил плату за квартиру и телефон на счет дочки каждый месяц до окончания гимназии. Она не возражала.

Анна закончила с отвратительными отметками и подрабатывала в разных местах, по большей части в ночном кафе для таксистов или продавцом по телефону, пока спустя несколько лет не объявила, что поступила в Художественную школу. Она сказала это безразличным тоном, как будто вскользь, без торжества или пафоса. На все расспросы она отвечала, что еще ничего не знает и сначала уедет путешествовать, а потом все решит.

После ее ухода от нас в тот вечер я пошел в свою комнату и лег, голова пульсировала от боли. Было еще не поздно, но чудовищно хотелось спать. Посреди ночи я проснулся от кошмаров. Конечно, это Анна приходила ко мне во сне, но я узнал только ее лицо, тело было окутано темнотой, и, когда я попытался заговорить с ней, голос звучал совсем по-другому. Утром я замерз и скверно себя чувствовал.

* * *

После первого приезда с Томасом Анна позвонила и спросила, можно ли им еще раз погостить. Щедрое лето было чудесным и теплым, а вода прозрачной. Мы с Ингрид купались поздно ночью, перед сном, когда светила луна и разрисовывала наши тела золотистыми линиями в воде, а полоски света, казалось, исчезали в бесконечной глубине под нами.

Внуки уже вернулись в город вместе с родителями, оставив после себя веселое шумное эхо и воспоминания о проказах и шалостях, которых хватало до следующего лета. Дом, казалось, отдыхал, а за продуктами достаточно было выбираться раз в неделю. Ингрид выглядела спокойнее, посвежела, загорела и отрастила волосы. Днем она часами читала под мягкими лучами солнца или занималась своими грядками в саду. Когда я подходил к ней, она улыбалась и предлагала искупаться или выпить кофе. Много раз в течение дня мы сначала купались, а потом пили кофе. Разговаривали редко, но уже давно нам не было так хорошо вместе.

В день, когда они приехали, я выпил слишком много виски. Я совсем не пил все лето, и поэтому такое состояние было для меня непривычным. Нередко выпить просто не представлялось возможным, когда в доме было столько детей. Но в тот вечер после обеда я достал из шкафа бутылку. Много раз я смотрел на нее и думал, что когда-нибудь, когда Ингрид уйдет спать, выпью ее всю в полном одиночестве, вглядываясь в темноту и размышляя обо всем на свете. Но мне удалось выполнить это желание только в тот вечер, когда приехали Анна и Томас.

На следующее утро они уехали до того, как я проснулся, и Ингрид смеялась над моим волнением, что накануне я выпил слишком много и разоткровенничался.

— Ничего страшного, — сказала она тогда. — Иногда можно показать, что у тебя на душе, и выговориться. И хорошо, что я отвезла их к парому, а то уже и забыла, как управлять «Катрин». Мне было весело!

Но беспокойство не проходило. Что же я на самом деле сказал? И что услышал Томас? Умел ли он слушать и слышать? Мой опыт полицейского заставлял размышлять об этом. Записи допросов свидетелей раз за разом доказывали, что человек непрестанно ищет в чужих словах свой собственный смысл. Возможно, этого особого смысла и вовсе нет, а если и есть, то он сильно отличается от того, что на самом деле хотели сказать тебе люди.

Понял ли Томас что-то из того, что я сказал? Или он заблудился в наших семейных отношениях? Что он теперь думает обо мне? Что я — запутавшийся в себе, мнительный невротик, который считает собственную дочь чуть ли не террористкой?

Старая тревога накатывала с новой силой. В памяти всплывали картины, слова и события, о которых я успел напрочь забыть. Несколько следующих дождливых дней я провел один в лодочном сарае, глядя на море и сквозь сумрачный свет позднего лета и ветер улавливая голоса, доносившиеся с залива.

— Да, Леннарт Гейер…

Я не знаю, почему он каждый раз представлялся, когда снимал трубку, ведь и так было ясно, что это он.

Леннарт Гейер. Непонятно, зачем звонить мне каждый час, когда ничего не происходило. Мы сидели перед забаррикадированным зданием, там было окно, выходившее в сад, через которое виднелась дыра от взрыва. Мы не знали, сколько внутри людей и есть ли там заложник. На оцепленной улице не было слышно ни звука.

А уже за полночь прозвучал пистолетный выстрел, странный звук в темноте, как игрушечный, — пиф-паф.

Лодочный сарай сейчас сотрясался от него.

Пиф-паф.

Я мерз, дождь азбукой Морзе барабанил по крыше сарая.

Это случилось той же весной, через несколько недель после взрыва, когда демонстрация превратилась в бунт. Штаб направил туда все машины из центра, появились сообщения о раненых, началась паника. Мы приехали с собаками, бежали по перрону. Поезд остановили, но толпа не расходилась. Я приказал двоим войти в вагон, остальным надлежало оцепить станцию. Однако в вагоне на меня опять накатил страх, все тот же парализующий проклятый страх.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: