— Спасибо.
Под серым небом, под белым снегом лежала зеленая тайга. Голые лапы лиственниц бились в окна кабины. Кедровая сойка летела вслед грузовику. Преследование не было для нее утомительным: снег был жесткий и рыхлый, грузовик пробирался по узкой извилистой дороге с натужным рычанием, и люди, которых он вез, вынуждены были через каждые десять минут выходить и, расчищая снег, помогать грузовику ехать. Еще несколько часов пути — и он выберется на широкую оживленную трассу, а там, через каких-нибудь шесть сотен километров, будет город и порт.
К. был единственным пассажиром: он ехал в кузове, едва прикрытом куском брезента. В кабину его никто не приглашал, да он и не рассчитывал на это. В кабине ехали трое людей: насколько я понял, это были как бы не совсем Вертухаи, а какие-то лагерные служащие, вольняшки,которым было поручено закупить в Магадане продукты и заодно отконвоировать К. куда положено (безобразнейшее нарушение правил, но на Земле, как, впрочем, и на любой планете, правила существуют в основном для того, чтоб их нарушали). Эти люди не взяли его в кабину, хоть и не были Вертухаями: у того, кто долго живет рядом с лагерем, сердце рано или поздно опутывается тремя рядами колючей проволоки. Они не боялись, что К. убежит: документы его были у них. Да и зачем бы стал он убегать? Ведь его везли в Москву.
И был ли он в состоянии бежать? От колючего, со снегом, ветра он промерз до костей, и пальцы его снова перестали разгибаться. Тело его было все в язвах. Он едва мог ходить. Зубов у него во рту почти не осталось: их съела цинга. Челюсти его были сломаны еще полтора года тому назад, в кабинете следователя. Его терзал голод: когда перед отправлением машины он пришел в столовую получить свою пайку, оказалось, что на него пайки уже не положено.
Но он был ближе к счастью, чем когда-либо за эти полтора года. Почти все время он был в полусне и грезил. Перед глазами его скользил ряд хмурых, осыпанных снегом лиственниц, а душе виделось другое: пушистая, веселая елка посреди ярко освещенной, жарко натопленной, нарядной комнаты… («Нет-нет, мы до Сережиного дня рождения никогда не разбираем елку…» — «Но где же наш именинник?» — «Пирожки Сережины любимые, угощайтесь…» — «Папа, где папа?» — «Сейчас-сейчас, я не хочу его будить… Пусть поспит еще немного, он так устал…»)
Близок к счастью был и я; и я грезил тоже.
(«Ой… воробушек… Тише, тише, вы его пугаете… Что? Что, мой хороший? Что, что?»)
Мне виделось: город с рубиновыми звездами… К., улыбаясь, выходит из вагона, и три прелестных существа — мать, жена и дочь — встречают его и дарят ему букеты роз… а вот он входит в свой Институт, и Инженеры окружают его, ликуя и радуясь… (Что это был за разговор перед отъездом между К. и Усачом? Я не понял. К. сказал: «На пересмотр…» А Усач сказал: «На доследование, значит…» И оба вздохнули прерывисто, как вздыхают, прощаясь навек…)
Потом я начинал грезить уже о своем собственном возвращении домой; я видел огромные цветущие сады и прекрасные парки, и зеленые кроны моих близких осеняли меня. В своих мечтах я уносился все дальше: я мечтал о том, как К., возглавивший первую экспедицию, прибывает к нам и я наконец-то могу открыться ему и говорить с ним… нет, я не скажу, что наблюдал за ним, ведь люди не любят, когда их видят в минуты слабости, нас просто представят друг другу… и вот уже мы гуляем вдвоем по Марсу, и я показываю ему достопримечательности и спрашиваю робко о здоровье его золотоволосой жены и прошу передать привет… нет, привета, пожалуй, не нужно… а он… а он говорит мне: «Друг мой, я видел сон… Венера, я был на Венере… Могу я предложить вам место в моей новой экспедиции?..» Все окружающее — свинцовое небо, бриллиантовый снег, зеленые кедры — казалось мне прекрасным, и сладостные мечты переполняли меня и кружили мне голову так, что я терял из виду тяжко переваливающийся грузовик, и, догоняя его, я видел, что мечты К. похожи на мои, и мне хотелось смеяться от счастья.
На одной из остановок люди, что ехали в кабине, дали пассажиру хлеба. А могли бы совсем не давать, ведь начальник лагеря не обязывал их делать это: избавившись от К. и, что более важно, от сопровождавших его бумажек, он тотчас позабыл о его существовании. Иногда, впрочем, они тоже забывали о существовании пассажира в кузове, так тих он был, так мало доставлял им хлопот. На остановках они даже позволяли ему собирать под снегом мерзлые ягоды голубики. Вкус ее был — как вкус новогодних конфет.
Вольняшки в кабине курили и толковали о своем.
— К Верке бы заехать… — сказал один.
Другие двое захохотали. (Я не понял причины этого веселья; я никогда не понимал, почему многие земляне вдруг начинают смеяться неприятным и жирным смехом, когда говорят о женщинах.)
— Это уж когда обратно пойдем, — сказал второй Вольняшка, пуская дым из носа. — Надо груз доставить к пароходу.
«Грузом» он, по-видимому назвал К., ведь никакого другого груза у них не было.
— Ничего, перебьется…
— Что-то навигация нынче поздно закрывается, — сказал третий, — в том году, помню, «Индигирка» в начале декабря уже последний раз пошла…
Он произнес это слово — «Индигирка», и внезапно в глазах у меня потемнело, крылья задрожали, и я больно ударился грудью о ветку. Вмиг оно нахлынуло на меня, как волна, и захлестнуло с головой — мое давешнее предчувствие, связанное с большой и темной водою! Свинцовая, ледяная, бездонная — и там, в этой воде… Люди кричат… Нет, не так… Это — потом… Сперва — черные колодцы в брюхе парохода… Стены колодца истекают ржавым потом, маслянистая вода по колено… Страшный удар… Крысы мечутся и визжат, охваченные паникой… «Трюмы, трюмы откройте!» — «Но, товарищ капитан…» — «Нет, я не дам такого приказа…» — «Там же люди, господи…» — «Нет, я сказал — нет…» Холодно, ах, как холодно! Свинцовая, бездонная — и там…
Даже если все так и было… то есть будет… боже, я не мог ничего предотвратить, это было непосильно для меня, я мог только дрожать и скулить от тоски, как собака… Единственное, что было в моих силах, — сделать так, чтобы К. опоздал на этот пароход. Вот оно, последнее мое вмешательство, последнее усилие — какое счастье, что я сберег его, что мне не пришлось потратить его на работу с Б.!
— Ну все. Завязли по уши.
— Сдохла, с-с-сволочь…
— Ты бы глядел, куда едешь, урод…
— Дайте я посмотрю, — сказал К.
Упрямый, он хотел свести на нет плоды моего труда! Пусть я не имел власти над железной машиной и не мог принудить ее сломаться; зато я насмотрелся достаточно, чтобы понять, посредством каких движений и действий люди управляют ею, и моей силы оказалось вполне достаточно, чтобы заставить их совершить ряд непоправимых ошибок в управлении.
— Ну, смотри…
— Ты на руки-то на свои погляди, доходяга… Куда тебе…
— Еще чего! — сказал самый сердитый и злой из Вольняшек (мечтавший, кажется, о карьере Вертухая). — Он тут нарочно чего-нибудь поломает… Лезь в кузов, ну?!
Все трое начали жестоко препираться, К. сидел в кузове, обхватив руками колени, и дрожал всем телом: больше всего на свете боялся он не успеть туда, где ждала его смерть.
Все мысли его были сконцентрированы на этом пароходе: ужасные колодцы, предназначенные стать гробами, виделись ему преддверием рая… Мне было мучительно жаль его, и я, даже будучи убежден, что поступил верно и спас ему жизнь, не мог радоваться по-настоящему, ведь для сотен других несчастных все осталось по-прежнему — бездонная, свинцовая, ледяная…
По прошествии двух часов машина не завелась. Кедровая сойка уснула, и уснули все дневные птицы; лишь мохнатый филин, мигая изредка зелеными глазами, сидел на ветке. Сказать, что стемнело, было бы не совсем правильно: светло зимой здесь не бывало никогда. Но было уже очень поздно, ничего не разглядеть, и Вольняшки, ругаясь ужаснейшими словами, стали устраиваться на ночлег.