Незнакомец стоял посередине платформы, расставив ноги и сложив на груди руки, глядя на окружающее так, словно все вокруг принадлежало ему. Этот большой, плотный мужчина даже со спины умудрялся производить впечатление человека высокомерного и надменного. Определенно этот человек не принадлежал к нашему кругу. Он держал трость вместо зонтика, башмаки на нем были коричневые, а не черные, шляпа серого цвета сидела набекрень, но что-то все-таки обнаруживало в нем лоск. Более я не утруждал себя разглядыванием его персоны. Я прошел мимо него с высоко поднятой головой, добавив - я искренне надеюсь, что это так, - настоящего морозцу в атмосферу, и без того достаточно холодную.
Подошел поезд. А теперь постарайтесь, если можете, вообразить, какой ужас меня охватил, когда этот новый человек последовал за мной в мое собственное купе. Такого никто еще не проделывал в продолжение пятнадцати лет. Мои спутники всегда почитали мое превосходство. Одна из моих небольших привилегий состоит в том, что я сижу наедине с собой хотя бы одну, иногда две или даже три остановки. А тут, видите ли, место напротив меня оккупировал этот незнакомец, который принялся сморкаться, шелестеть страницами "Дейли мейл", да еще закурил свою отвратительную трубку.
Я опустил "Таймс" и вгляделся в его лицо. Он, видимо, был того же возраста, что и я, - лет шестидесяти двух или трех, однако у него было одно из тех неприятно красивых загорелых напомаженных лиц, которые нынче то и дело видишь на рекламе мужских рубашек: тут тебе и охотник на львов, и игрок в поло, и альпинист, побывавший на Эвересте, и исследователь тропических джунглей, и яхтсмен одновременно; темные брови, стальные глаза, крепкие белые зубы, сжимающие трубку. Лично я недоверчиво отношусь ко всем красивым мужчинам. Сомнительные удовольствия будто сами находят их, и по миру они идут, словно лично ответственны за свою привлекательную внешность. Я не против, если красива женщина. Это другое. Но мужская красота, вы уж простите меня, совершенно оскорбительна. Как бы то ни было, прямо напротив меня сидел этот самый человек, а я глядел на него поверх "Таймс", и вдруг он посмотрел на меня, и наши глаза встретились.
– Вы не против того, что я курю трубку? - спросил он, вынув ее изо рта.
Только это он и сказал. Но голос его произвел на меня неожиданное действие. Мне даже показалось, будто я вздрогнул. Потом я как бы замер и по меньшей мере с минуту пристально смотрел на него, прежде чем смог совпадать с собой и ответить.
– Это вагон для курящих, - сказал я, - поэтому поступайте как угодно.
– Просто я решил спросить.
И опять этот удивительно рассыпчатый знакомый голос, проглатывающий слова, а потом сыплющий ими, - маленькие и жесткие, как зернышки, они точно вылетали из крошечного пулеметика. Где я его слышал? И почему каждое слово, казалось, отыскивало самое уязвимое место в закоулках моей памяти? Боже мой, думал я. Да возьми же ты себя в руки. Что еще за чепуха лезет тебе в голову!
Незнакомец снова погрузился в чтение газеты. Я сделал вид, будто тоже читаю. Однако теперь я уже был совершенно выбит из колеи и никак не мог сосредоточиться. Я то и дело бросал на него взгляды поверх газеты, так и не развернув ее. У него было поистине несносное лицо, вульгарно, почти похотливо красивое, а маслянистая кожа блестела попросту непристойно. Однако приходилось ли мне все-таки когда-нибудь видеть это лицо или нет? Я начал склоняться к тому, что уже видел его, потому что теперь, глядя на него, я начал ощущать какое-то беспокойство, которое не могу толком описать, - оно каким-то образом было связано с болью, с применением силы, быть может, даже со страхом, когда-то испытанным мною.
В продолжение поездки мы больше не разговаривали, но вам нетрудно вообразить, что мое спокойствие исчезло. Весь день был испорчен, и не раз кое-кто из товарищей по службе слышал от меня в тот день колкости, особенно после обеда, когда ко всему добавилось еще и несварение желудка.
На следующее утро он снова стоял посередине платформы со своей тростью, трубкой, шелковым шарфиком и тошнотворно красивым лицом. Я прошел мимо него и приблизился к некоему мистеру Граммиту, биржевому маклеру, который ездил со мной в город и обратно вот уже более двадцати восьми лет. Не могу сказать, чтобы я с ним когда-нибудь прежде разговаривал - на нашей станции собираются обыкновенно люди сдержанные, - но в сложившейся критической ситуации вполне можно вступить в разговор.
– Граммит, - прошептал я. - Кто этот прохвост?
– Понятия не имею, - ответил Граммит.
– Весьма неприятный тип.
– Очень.
– Полагаю, он не каждый день будет с нами ездить.
– Упаси бог, - сказал Граммит.
И тут подошел поезд.
На этот раз, к моему великому облегчению, человек сел в другое купе.
Однако на следующее утро он снова оказался рядом со мной.
– Да-а, - проговорил он, устраиваясь прямо напротив меня. - Отличный денек.
И вновь что-то закопошилось на задворках моей памяти, на этот раз сильнее, и уже почти всплыло на поверхность, но ухватиться за нить воспоминаний я так и не смог.
Затем наступила пятница, последний рабочий день недели. Помню, что, когда я ехал на станцию, шел дождь, один из тех теплых искрящихся апрельских дождичков, которые идут лишь минут пять или шесть, и когда я поднялся на платформу, все зонтики были уже сложены, светило солнце, а по небу плыли большие белые облака. Несмотря на все это, у меня было подавленное состояние. В путешествии я уже не находил удовольствия. Я знал, что опять явится этот незнакомец. И вот пожалуйста, он уже был тут как тут; расставив ноги, он ощущал себя здесь хозяином, и на сей раз к тому же еще и небрежно размахивал своей тростью.
Трость! Ну конечно же! Я остановился, точно оглушенный.
"Да это же Фоксли! - воскликнул я про себя. - Фоксли-Скакун! И он по-прежнему размахивает своей тростью!"
Я подошел к нему поближе, чтобы получше разглядеть. Никогда прежде, скажу я вам, не испытывал такого потрясения. Это и в самом деле был Фоксли. Брюс Фоксли, или Фоксли-Скакун, как мы его называли. А в последний раз я его видел... дайте-ка подумать... Да, я тогда еще учился в школе, и мне было лет двенадцать-тринадцать, не больше.
В эту минуту подошел поезд, и, бог свидетель, он снова оказался в моем купе. Он положил шляпу и трость на полку, затем повернулся, сел и принялся раскуривать свою трубку. Взглянув на меня сквозь облако дыма своими маленькими холодными глазками, он произнес:
– Потрясающий денек, не правда ли? Прямо лето.
Теперь я его голос уже не спутаю ни с каким другим. Он совсем не изменился. Разве что другими стали слова.
"Ну что ж, Перкинс, - говорил он когда-то. - Что ж, скверный мальчишка. Придется мне поколотить тебя".
Как давно это было? Должно быть, лет пятьдесят назад. Любопытно, однако, как мало изменились черты его лица. Тот же надменно вздернутый подбородок, те же раздутые ноздри, тот же презрительный взгляд маленьких, пристально глядящих глаз, посаженных - видимо для удобства - слишком близко друг к другу; все та же манера приближать к вам свое лицо, наваливаться на вас, как бы загонять в угол; даже волосы его я помню - жесткие и слегка завивающиеся, немного отливающие маслом, подобно хорошо заправленному салату. На его столе всегда стоял пузырек с экстрактом для волос (когда вам приходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка знаете, что где стоит, и начинаете ненавидеть все находящиеся в ней предметы), и на этом пузырьке красовалась этикетка с королевским гербом и названием магазина на Бонд-стрит, а внизу мелкими буквами было написано: "Изготовлено по специальному распоряжению для парикмахеров его величества короля Эдварда VII". Я это помню особенно хорошо, поскольку мне казалось забавным, что магазин гордится тем, что является поставщиком для парикмахеров того, кто практически лыс - пусть это и сам монарх.