И вот теперь я смотрел на Фоксли, который откинулся на сиденье и принялся за чтение газеты. Меня охватило какое-то странное чувство оттого, что я сидел всего лишь в ярде от человека, который пятьдесят лет назад сделал меня настолько несчастным, что я помышлял о самоубийстве. Меня он не узнал, потому что я отрастил усы; да я и не боялся его теперь. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог рассматривать его, сколько мне было угодно.

    Оглядываясь назад, я теперь не сомневаюсь, что изрядно пострадал от Брюса Фоксли уже в первый год учебы в школе, и, как ни странно, этому невольно споспешествовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я впервые попал в эту замечательную старинную школу. Кажется, в 1907 году. Мой отец, в шелковом цилиндре и визитке, проводил меня до вокзала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков и чемоданов и, наверное, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг и громко переговаривавшихся, и тут кто-то, пытаясь протиснуться мимо нас, сильно толкнул моего отца в спину и чуть не сшиб его с ног.

    Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и схватил виновника за руку.

    – Разве вас в школе не учат хорошим манерам, молодой человек? - спросил он.

    Мальчик, оказавшийся на голову выше отца, посмотрел на него сверху вниз холодным взором, но ничего не сказал.

    – Сдается мне, - заметил мой отец, столь же пристально глядя на него, что недурно было бы извиниться.

    Однако мальчик продолжал смотреть на него свысока, при этом в уголках его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок все более выступал вперед.

    – По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, - продолжал мой отец. И мне остается лишь искренне надеяться, что в школе ты исключение. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.

    Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара небольших холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза. Тогда я не особенно испугался - я еще ничего не знал о том, какую власть имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на поддержку своего отца, которого я очень любил и уважал, взгляд я выдержал.

    Мой отец принялся было еще что-то говорить, но мальчик просто отвернулся и неторопливо пошел по платформе среди толпы.

    Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, самое неприятное выяснилось в школе: мы с ним оказались в одном общежитии и в одной комнате. Он учился в соседнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех "шестерок" 38. Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило следить, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких "шестерок", старосты в школе. Был ли мороз, шел ли снег, в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на стульчаке в туалете (который находился во дворе и не обогревался) и греть его к приходу Фоксли.

    Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шелковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже этикетки с королевским гербом). Я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть остроносые башмаки костью, чтобы они блестели.

    Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой.

    Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьей шерсти. Единственная ярко горящая электрическая лампочка свисает с потолка, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, словно зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него?"

    Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, - от страха у меня кружилась голова - и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальной растопки, держал газету над камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку - угли так и не разгорелись.

    – Если ты настолько упрям, что не хочешь отвечать, - говорил он, тогда мне придется решать за тебя.

    Я отчаянно хотел ответить ему, потому что знал, что мне нужно что-то выбрать. Это первое, что узнают, когда приходят в школу. Обязательно оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.

    – Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Возьмись руками за пальцы ног. Всыплю тебе четыре раза.

    Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно, поеживаясь от холода и неслышно ступая, иду в дальний угол в одной лишь хлопчатобумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом, точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.

    – Давай же возьмись руками за пальцы ног. Крепче, еще крепче.

    Затем он направляется в другой конец раздевалки, и я смотрю на него, расставив ноги и опустив голову, а он исчезает в дверях и идет через так называемый умывальный коридор, находящийся всего лишь в двух шагах. Это было помещение с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль одной стены; отсюда можно было попасть в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он отправился в дальний конец умывального коридора. Фоксли всегда так делал. Но вот он скачущей походкой возвращается назад, стуча ногами по каменному полу так, что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком преодолевает расстояние в два шага, отделяющее коридор от раздевалки, и с тростью наперевес быстро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: только не разгибайся, как бы ни было больно.

    Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь - десять секунд после удара. Сам удар - это всего лишь резкий глухой шлепок, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом - о боже, потом! - кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее.

    Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности составляло ярдов, должно быть, пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна испытаю боль от предыдущего удара.

    После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что больше тело вынести не может.

    – Да ты струсил, - говорит Фоксли. - Последний удар не считается. Ну-ка наклонись еще разок.

    В следующий раз надо будет не забыть покрепче ухватиться за лодыжки.

    Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он не видел моего лица. Я уже собрался было уйти, но тут слышу:

    – Эй ты! Вернись-ка!

    Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: