— А на что она надеется?
— Этого я не могу сказать, Меривел. Мне слишком стыдно.
Больше я не приставал к сэру Джошуа по этому поводу, и мы некоторое время молча ели свинину; мне попался хрящ — небрежность Кэттлбери — и я его выплюнул. Потом сэр Джошуа заговорил снова:
— Ты совершенно прав, считая, что Селия может обрести утешение — и, возможно, мудрость — через пение. Отказавшись от большинства вещей, она сохранила любовь к песне — во многом из-за того, что именно ее голос впервые пленил сердце короля.
— Я знаю… — заговорил я, — то есть не то что знаю, но догадываюсь…
— Ясно. Так что обязательно поощряй ее занятия пением. Осмелюсь предположить, что ты играешь на каком-нибудь инструменте.
— На гобое, сэр Джошуа, но…
— Прекрасно. Она обожает гобой.
— Но разве вы не задержитесь в Биднолде? Разве не погостите у нас? Тогда вы могли бы аккомпанировать Селии на виоле?
— Очень любезно с твоей стороны, но, к сожалению, это невозможно: жена нездорова и нуждается в моей помощи. Я бы с радостью увез Селию домой, но, как я понял, король хочет, чтобы она жила здесь.
— Именно такой наказ я получил от него.
— Значит, ей придется остаться. Скоро Рождество. Прошу тебя, Меривел, сделай все, чтобы до весны она вернулась в Кью.
Ложась вечером в мягкую постель, по которой за неделю успел соскучиться, я подумал, что за свою ложь буду наказан кошмарами. Отнюдь. Помню, что видел исключительно приятный сон о Мег Стори. Во сне я рисовал ее портрет. Она позировала в платье из мешковины, вроде того, что было на старухе, задравшей юбку и мочившейся в канаве, но само лицо было прекрасно и сияло радостью.
Вот я перед вами — в малиновом камзоле, такой, каким описывал себя в начале рассказа. Теперь вы со мной хорошо знакомы, разве не так? И сами видите, какие ловушки ставит мне жизнь. Как я и предсказывал, события только разворачиваются, мы находимся где-то в середине истории, и кто может сказать — во всяком случае, не вы и не я, — чем она закончится? Приведут меня в восторг или разочаруют те сюрпризы, что готовит мне жизнь?
С появлением в доме Селии я изо всех сил стараюсь сдерживать аппетит — хочу вызвать у нее симпатию или хотя бы смягчить то отвращение, какое она ко мне питает. Я умеряю свою жадность к еде. Не езжу в трактир «Веселые Бездельники». Меньше пью вина. Стараюсь сдерживать газы. Но вот сегодня, увы, я снова веду себя как дурак и развратник. Я в гостях у Бэтхерстов, у них собралась большая компания, и пир в разгаре. Здесь герцог и герцогиня Уинчелси и другие остряки из аристократов. Мы осушили море шампанского, а теперь — визжим и помираем со смеху; глядя, как старик Бэтхерст, внезапно пропавший с полчаса тому назад, въезжает в зал на громадном жеребце. При виде нас конь от изумления изгибает дугой хвост, испускает мощные газы, его черный задний проход мелко дрожит, и вдруг из него вываливается прямо на паркет огромная куча блестящего дерьма. Уинчелси так хохочет, что его лицо становится багровым, а глаза чуть не вылезают из орбит; я гляжу на Вайолет (она сжимает свой бокал, как лодочник — весло) и вижу, что она корчится от смеха, прикрываясь веером.
Покачиваясь, я встаю из-за стола.
— К черту благоразумие! — кричу я. — Давайте играть в кобыл и жеребцов!
— Оле! — вопит Уинчелси, отбивая дробь ногами, как танцор фламенко (ногами, которые всегда, прибавлю я от себя, обуты в туфли на исключительно высоких каблуках — Уинчелси не так повезло с ростом, как ему хотелось бы), и все гости тотчас начинают хлопать в ладоши и топать, все, за исключением тучного старика, сидящего напротив меня: он поглощен своими заботами — повернулся к леди Уинчелси, извлек своими жирными руками у нее из платья левую грудь и благоговейно держит ее, как будто она предмет огромного веса и ценности — золотая кегля, к примеру.
Я наклонился к леди Уинчелси, желая привлечь ее внимание.
— Сударыня, — говорю я, — ваш сосед завладел вашей собственностью.
Она опускает глаза, видит свою белоснежную грудь в красных, с набрякшими жилами руках соседа и улыбается беззаботно и пренебрежительно.
— А ведь и правда, — соглашается она.
Тут я чувствую, как меня больно бьет по пояснице женоподобный мужчина по имени Руперт Пинуорт — я встречал его при дворе.
— Легенды! — говорит он. — О них ходят легенды. Разве ты не знал, Меривел?
— О чем — не понимаю? — спрашиваю я.
— О грудях Фрэнсис Уинчелси. Разве не так, Фрэнсис?
Леди Уинчелси улыбается Пинуорту. Сосед уже сжал сосок в своих дрожащих губах. Не обращая никакого внимания на манипуляции старика — во всяком случае, не больше, чем если бы он предложил ей блюдо с редиской, она кивает, соглашаясь с Пинуортом, откидывается в кресле и извлекает из корсажа другую грудь, на которой красуется очаровательная коричневая родинка.
Гости к тому времени перестают топать и бить в ладоши, большинство глазеют на Фрэнсис Уинчелси, аплодируя ее грудям. Я смотрю на самого Уинчелси. Несколько обескураженный тем, что жеребец Бэтхерста пятится к его креслу, он тоже аплодирует. И тут я вдруг ощущаю себя круглым дураком. Похоже, все, кроме меня, принимают как должное то, что груди Фрэнсис Уинчелси необходимо обнажать и восхищаться ими на каждом приеме, где она присутствует. Долгое заточение в Норфолке оторвало меня от сплетен и «легенд». Я уже не знаю, что делают и говорят в свете. Лицо мое пылает. Не могу описать, каким идиотом я себя чувствую. Чтобы скрыть смущение, я утыкаюсь в бокал и пью большими глотками шампанское.
Когда я вновь поднимаю глаза, груди леди Уинчелси уже водворены на прежнее место, однако престарелый сосед все еще жмется к ней, пуская слюни. Чтобы взбодриться, я спорю с Пинуортом, что руку старик непременно держит на пенисе, и ставлю на это двадцать шиллингов и шесть пенсов. Пинуорт гогочет, обнажив красивые зубы, отодвигает кресло и лезет под стол, откуда быстро возвращается с раскрасневшимся лицом.
— Он не просто держит на нем руку, Меривел, — объявляет Пинуорт. — Старикашка извлек древнюю штуковину на свет божий.
— Тогда гони денежки, Пинуорт.
Пинуорт хихикает, признается, что у него совсем нет денег, — он живет исключительно на проценты с красивой наружности.
— Не надо недооценивать красоту, — заявляет бы. — Красота — самый надежный капитал.
Пинуорт лжет: у него есть двадцать шиллингов и шесть пенсов, но, прежде чем я успеваю его уличить, он устремляет на меня томные карие глаза и говорит: «По слухам, у тебя очень красивая жена».
Я бросаю быстрый взгляд на Вайолет: не долетело ли до ее ушей слово «жена» (упоминание о которой доводит ее до бешенства), но кресло Вайолет пустует. Она стоит на ногах, пытаясь обуздать жеребца: глаза коня побелели от ярости — похоже, он вот-вот встанет на дыбы, сорвется с места и помчится бог весть куда.
Понимая, что только неимоверное количество выпитого вина заслоняет от меня страх быть затоптанным до смерти, я вновь сосредоточиваю внимание на Пинуорте.
— Да, Селия исключительно красивая женщина, — отвечаю я.
— А еще говорят, что тебе не позволено и пальцем ее коснуться, — продолжает Пинуорт.
В этот момент Вайолет удается вывести из зала коня, обмякший Бэтхерст висит на нем, как куль. В поисках нового развлечения гости перестают хлопать в ладоши, топать и переключают внимание на меня — мое положение рогоносца известно всему королевству, и эта тема, похоже, выставляется на всеобщее обозрение так же часто, как груди леди Уинчелси.
Меня засыпают вопросами. Даже дряхлый сосед леди Уинчелси отрывает от нее взгляд ровно настолько, чтобы успеть задать вопрос: «Как вы относитесь к тому, что перед вами захлопывают дверь спальни?» Я хочу ответить, что никак к этому не отношусь, потому что меня это нисколько не волнует, но никто не ждет ответа: я всего лишь мишень для насмешек. Не выходя из образа, я добродушно улыбаюсь. Когда мне говорят, что с меня можно писать главного персонажа в пьесе «Сэр Добровольный Рогоносец», я хлопаю себя по бедру, обтянутому малиновой тканью, и громко смеюсь. «Для меня большая честь быть героем пьесы!» — слышу я свой ответ, однако на самом деле, хоть я пьян и с радостью принял предложение участвовать в необычной вечеринке, мое хорошее настроение мигом улетучивается: оно будто лопнуло, как пузырь, пронзенный острым куском льда. Но это известно только мне. Продолжая скалить зубы, я перевожу взгляд с одного гостя на другого. За их улыбками и смехом мне чудится жалость.