Позже, когда слуги приступают к уборке зала, залитого вином, изгаженного блевотиной и конским навозом, меня почти втаскивают на атласную постель Вайолет. Она пребывает в возбуждении от успеха вечеринки, полна страсти и жаждет любовных утех. Ее руки блуждают по моему телу. Груди скользят по моим «мотылькам». Ее изогнутая дугой спина — зрелище отменно эротичное — на этот раз оставляет меня совершенно бесчувственным,мое тело пребывает в онемении, подобном параличу.
— Вайолет, — шепчу, — я слишком много выпил. Мне нужно поспать.
— Не сейчас, — говорит Вайолет. — Немного позже.
И она с еще большим воодушевлением трудится надо мной, старается возбудить. Через некоторое время плоть моя достигает известной твердости, и я кое-как вхожу в нее, но, увы, не вкладываю в свои действия сердца и потому тут же сникаю, чем привожу даму в страшную ярость. «Что с тобой, Меривел? — хочет она знать. — Что, черт подери, происходит?»
— Я не в себе, Вайолет, — бормочу я.
— Это видно. Но почему?
— Много выпил…
— Чушь, Роберт. Мы с тобой и раньше надирались до чертиков.
— Виновато вино.
Вайолет возобновляет ласки, и тут мне становится ясно, что дело не только в шампанском — не одно вино превратило меня в никудышного любовника. Что-то еще мучит меня. Частично это открытие, что меня обсуждают и жалеют на лондонских обедах и вечерах. Думаю, однако, что смог бы стойко и даже с добродушием перенести эти сплетни, если б сам не задумался над тем, что с появлением в моей жизни Селии у меня есть все основания жалеть себя. Бедненький Меривел, оплакивал я себя, он женат на женщине, у которой самый красивый голос во всей Англии, но, увы, ей даже в одной комнате находиться с ним противно! Хотя она живет в его доме, ему никогда, пока он жив, не прикоснуться к ней, не поцеловать ее волосы, не почувствовать прикосновения беленьких пальчиков на сплюснутом, уродливом лице…
— Уже лучше., — слышу я голос Вайолет, сделавшей перерыв в своих манипуляциях шлюхи.
Ах, ах, говорит мое сердце, как было бы прекрасно, если б, кочуя из постели в постель, от Мег к Вайолет, от Вайолет к Рози Пьерпойнт, я мог бы сделать остановку у Розовой Комнаты. Я вежливо стучу; дверь открывается, меня втягивают внутрь, втягивает жена, я сажусь и нежно глажу ее ступни, она поет для меня, а потом, без моей обычной слепши и суеты, я встаю и со спокойным достоинством целую ее в губы, она же обвивает руками мою шею — теперь никто не будет смеяться надо мной в знатных домах или жалеть, ведь я занимаю место короля, люблю женщину, которую любил он и на которой меня женил…
Я занимаюсь любовью с Вайолет Она вопит, как язычница, я же двигаюсь молча, в голове моей бродят новые мысли.
После вечеринки у Вайолет я не мог прийти в себя два дня, пока «юбочница» в своей грубой манере не напомнила, что сегодня рождественский сочельник.
Всю жизнь я стараюсь не слишком часто вспоминать свою мать — не только из-за мучительных обстоятельств ее смерти, но еще и потому — и это еще тяжелее, — что она возлагала на меня большие надежды и верила, что придет день, когда она будет гордиться мной. Однако на Рождество трудно удержаться от мыслей о ней, так было и по мере приближения 1665 года.
В день рождения Христа она позволяла себе«молитвы не по случаю». Во время Гражданской войны она молилась, чтобы воцарился мир. Всегда молилась за меня и отца. На Рождество же она разговаривала с Богом так, как если бы он был чиновником на государственной службе. Просила, чтобы в Лондоне стал чище воздух; чтобы январские ветры не снесли налги трубы; чтобы наш сосед, мистер Симкинз, следил за состоянием своей выгребной ямы — она имела обыкновение перетекать в нашу. Мать молилась, чтобы Амос Трифеллер не поскользнулся и не утонул, спускаясь к реке в Блэкфрайерз по общественной лестнице, покрытой илом и находившейся в страшном запустении». И, конечно, молилась, чтобы не было чумы.
Когда я был ребенком, она разрешала мне просить у Бога вещи, к которым страстно рвалось мое сердце. Больше всего мне хотелось иметь костяные коньки или сиамского котенка. И вот мы е матерью вдвоем сидим у камина и молимся. А потом едим пирог со свининой — его мать пекла сама, — с тех пор, вкушая этот пирог, я всегда ощущаю вкус молитвы.
Итак, в день Рождества, не имея возможности: выйти из дома — весь день из черного неба хлестал дождь, — я сидел в полном одиночестве в Комнате Уединения, думал о матери и пытался составить прошение к Богу, черпая силы во вкуснейшем пироге со свининой, который велел испечь Кэттлбери.
Спустя час или около того я обратил внимание что от пирога ничего не осталось, а молитва так и не сложилась. По правде говоря, я не знал, чего просить, или, точнее, знал и в то же время не знал. В отчаянии я отказался от мысли побеседовать с Богом и упал на колени у камина, уткнувшись головой в кресло (словно в материнские колени): «Направь, поддержи меня, дорогая мамочка, ибо идея взаимности овладела моим разумом, породив желание не быть более Меривелом-шутом, а быть… (тут я прервался, отправив в рот последние крошки пирога)… быть Меривелом — достойным человеком».
Как можно видеть, на молитву эта просьба не очень похожа, но лучше я ничего придумать не смог — по крайней мере, тогда. Поднявшись с колен, я уже хотел идти и немного попеть с соловьем, который, если меня не обманывало зрение, заметно исхудал и пообтрепался за нашу английскую зиму (еще одно доказательство его индийского происхождения — он увядал вдали от зноя в дельте Ганга), когда в комнату вошел Уилл Гейтс, неся в руках изящный кожаный футляр.
— Это для вас, сэр, — сказал Уилл. — Из Лондона и от короля.
Эта норфолкская манера выражаться всегда умиляла меня в Уилле. Я взял у него футляр и положил на ореховый ломберный стол. Тисненые золотые узоры на коже, медные застежки. Я поднял крышку. Внутри, на бархатной подушечке, лежал набор посеребренных хирургических инструментов. Уилл открыл от изумления рот.
— Что это, сэр? — спросил он.
— К ним было приложено письмо? Или карточка?
— Нет, сэр. Ничего большее не было. Только футляр. А все-таки, что это, сэр Роберт?
— Хирургические инструменты, Уилл, — ответил я. — Они нужны для разрезания и вскрытия. С их помощью можно извлечь камень из мочевого пузыря, пустить кровь, вскрыть гнойник или сшить края открытой раны.
— Спаси нас, Господи! — сказал Уилл.
— Вот именно, — поддержал я. — Вот именно…
Поочередно я брал их в руки — крючок, зонд, канюлю, молоточек и прочие инструменты, последним я вытащил скальпель. Каждый крутил в руках, внимательно рассматривая. Я никогда не видел, чтобы хирургические инструменты выглядели почти как произведения искусства. Думаю, ни Гарвей, ни Фабрициус не держали в руках таких инструментов. Не было никаких сомнений — их прислал король. В сопроводительном письме не было необходимости. Подарок сам за себя говорил. Собираясь положить скальпель на бархатную подушечку, я заметил на серебряной ручке выгравированную дату — декабрь 1664. Повернув скальпель, я увидел на другой стороне надпись из трех слов.
Я поднес инструмент ближе к глазам и прочел на ручке этого самого острого и грозного из лезвий краткое наставление: Меривел, не спи!
Глава девятая
Попечитель
Когда в январе начинали дуть злые ветры, мать всегда упоминала в молитвах наши трубы. В Норфолке такие ветры звали «русскими» — ведь местом их зарождения была Россия, а именно одна заснеженная горная цепь (названия которой, несколько помню, я никогда не знал). Через северные моря они добирались до наших мест и кружили у наших домов много дней и ночей, воя, как стая голодных волков.
Хотя я не так чувствителен к холоду, как, скажем, Пирс (у него может случиться приступ лихорадки от обычного сквозняка), но все же стал замечать болезненную ломоту в костях, от которой одно спасение — залезть в горячую воду и заставить Уилла массировать губкой позвоночник.