«Isla bonita» [1], — сказал я.
«Isla barata!» [2], — воскликнул один парень. Другие подхватили тему — наперебой принялись мне доказывать на примерах из жизни, как дешево можно прожить в Пуэрто-Рико.
Каждое утро я ехал убирать спаржу. Так длилось три недели, до середины мая, пока Мона — ее живот уже предательски округлился — не сообщила:
— Родители спрашивают, когда я приеду домой. Могут и сами заявиться. Надо сваливать.
Мы сели на автобус и доехали до Нью-Йорка. С автовокзала я позвонил Фреду. Звонить ему загодя не решился, боясь, что он успеет придумать отговорку. Больше нам некуда было деваться. За два дня в квартире Фреда я понял: он не хочет, чтобы мы у него жили. Не желает знать лишнего. Фред опять впал в панику. Его испуг передавался мне.
— Послушай, вам нужно что-то придумать, — твердил он.
В какой-то витрине я увидел рекламу: «Сан-Хуан — 49 долл.» Чем черт не шутит? Такие деньги у меня были. Я вспомнил восторженные возгласы: Isla barata! и мы улетели на Пуэрто-Рико. Первые несколько дней прожили в дешевой гостинице, потом сняли комнату с балконом в многоэтажном доме в Старом Сан-Хуане. При всем безрассудстве нашего решения мы, похоже, не прогадали. На этом острове мы почувствовали себя спокойно — точно уже видели его в каком-то счастливом сне.
Так я впервые узнал на собственной шкуре, что путешествие может сделать тебя другим человеком. Вдали от Фреда и наших родителей мы ощутили себя повзрослевшими, самостоятельными. Мы вырвались из-под присмотра. Уехав, порвали с тягостной реальностью, где в наш мир вторгались чужие. «Когда люди задают тебе вопросы, на которые ты не в силах ответить, найди новых людей», — рассудил я. Мы были почти счастливы в своем далеке, среди местных, которым жилось, по-видимому, еще хуже нашего, в сумбурном — как раз под мое настроение — городе. Сбережений хватило бы нам на месяц. Я начал искать работу.
— Устроился работать на сухогруз, — написал я домой. — Пишу из Сан-Хуана — у нас тут стоянка. Домой вернусь в августе или сентябре.
Одной личиной больше — теперь я еще и палубный матрос. Мать купилась на это неуклюжее вранье. Поскольку я ни о чем ее не просил, она приняла мое решение. А может, переживала за других детей — нас же была целая орава, — и не очень любопытствовала, как там я. Видимо, успокоилась, узнав, что я нашел себе какое-никакое место в жизни.
В «Кариб-Хилтоне» на перешейке Пуэрта де Тьерра требовался персонал. Я хотел устроиться спасателем в бассейн, но, когда я заговорил с менеджером по-английски, он предложил мне обратиться в ресторан — туда, в основном, ходили англоговорящие туристы. Меня взяли.
Смена начиналась в шесть вечера и заканчивалась в полночь. Туда и обратно я ездил на автобусе. В общем, приносил в дом деньги. Мона пошла учиться на курсы испанского. Больше ее ни на что не хватало — пузо, зной, недомогания…
Пуэрториканцы были к нам добры. У пуэрториканца два лица: серьезное, почтительное, подобострастное — для гринго: «Чего изволите, босс?» (это мне было знакомо по уборке спаржи) и озорное, шебутное, добросердечное, приберегаемое для соотечественников. Со мной и Моной они обращались как с членами семьи. Заковыристые проблемы были им не в новинку, и вопросов они не задавали. Я исполнился к ним благодарности, хотя и не сразу уяснил причину их доброго отношения — а они видели, что бледная беременная молодая женщина и парень помладше — наверняка с ней не расписанный — ездят на автобусах, сидят на площади, выходят из подъезда старого дома неподалеку от дорогого ресторана «Ла Сарагосана» (в ресторане мы ни разу не побывали). В общем, нам сочувствовали.
Мои родичи считали, что я работаю матросом, своим Мона сказала, что преподает в школе в Нью-Йорке. До правды никто не докопается — мы слишком далеко. Письма, приходившие на имя Моны, поступали на адрес Фреда, и он пересылал их стопками раз в неделю.
Так прошло два месяца.
Сан-Хуан был для нас совсем чужим, и меня это лишь успокаивало. Пуэрториканцы верили нам на слово — ведь здесь нас не знала ни одна живая душа. Мне нравилась эта анонимность — в ней было что-то чистое, неиспорченное. Здесь я был всего лишь тощим парнишкой, живущим в комнате на улице Сан-Франсиско вместе с беременной молодой женщиной, парнишкой, который каждый вечер в пять часов садится на автобус до Исла-Верде и сходит у «Кариб-Хилтона». Питались мы, в основном, консервированным супом. Когда вечером включали свет, по углам разбегались блестящие, с лиловым отливом тараканы. В воздухе висела пыль и шум — казалось, мы не в четырех стенах живем, а посреди улицы, от одного высокого окна к другому течет людской поток даже море билось нам в стекла, захлестывая рамы доверху. Но нас никто не знал, а значит, нам нечего было стыдиться а безотрадная нищета была тут общим уделом.
Иногда лили сильные дожди — короткие, летние. Я ходил в панаме и с зонтиком — выпендривался. Изображал опустившегося интеллектуала. Читал Грэма Грина и Лоренса Даррелла. Неплохо освоил испанский — мог объясниться, почти не переходя на английский. Перенял пуэрториканский акцент — сглатывал «с», вместо «й» произносил «дж». Мне казалось, что вне ресторана я — невидимка да и в ресторане, как оказалось, меня самого почти не замечали. В ресторане я был лишь форменным костюмом, рубашкой и галстуком-бабочкой. Мои обязанности состояли в том, чтобы отвечать на звонки по поводу бронирования столиков, провожать посетителей до места, вручать меню и желать им приятного вечера. Я зарабатывал достаточно, чтобы мы с Моной могли прокормиться, заплатить за комнату и немножко отложить на обратную дорогу. Теперь я понимал, как из одного опрометчивого решения может вырасти целая новая жизнь, идущая необратимым курсом.
Мона слабела, словно беременность была для нее болезнью, и печально озиралась в нашей каморке — тосковала по родине. Посреди ночи она просыпалась и всхлипывала. Лодыжки у нее распухли. От жары началась крапивница. Иногда она набрасывалась на меня с упреками: «Как я только могла с тобой связаться?» А иногда твердила: «Кроме тебя, у меня в жизни ничего нет. Пожалуйста, не бросай меня. Будь со мной, пока все это не кончится».
Казалось, это реплики из спектакля, в который я ввязался случайно, ненароком оказавшись на сцене. Так бывает в сумбурных, неспокойных снах, в которые проваливаешься как-то вдруг, с корабля на бал попадаешь. И как в тех снах, где все происходит неожиданно, но по какой-то абсурдной логике, я словно бы жил за кого-то другого, в чужом теле.
Однажды, опоздав на работу, я сказал менеджеру:
— Пожалуйста, простите меня за опоздание. Моя жена плохо себя чувствует — она беременна.
Менеджер был перуанец. Вылитый вождь инков с орлиным носом, тяжелым подбородком и набрякшими веками. Он уставился на меня с таким серьезным видом, что мне стало не по себе, но тут же потрепал по плечу:
— Не говори «Простите». Никогда не проси прощения, — и он погрозил мне пальцем. — Мужчины прощения не просят.
Через несколько дней он спросил:
— Как жена? Надеюсь, лучше?
Я что-то ему ответил, сам не понимая, что говорю или кто с ним говорит. А сам думал: «За кого бы вы меня не приняли, не ошибетесь. Я живу пятью жизнями зараз, и в одной из них, естественно, работаю на сухогрузе. И ни одна из этих жизней не имеет отношения к тому, каким я сам себя знаю».
Мы с Моной старались побольше откладывать на черный день, и лишних денег у нас не водилось. Мы ничем не отличались от всех, кого встречали в Сан-Хуане: никаким транспортом, кроме автобуса, не пользовались, ели жареные пирожки с мясом, которые там называют «пастелильо», иногда шиковали — лакомились мороженым. Спать ложились рано. Ни телефона, ни радио у нас не было. По телевизору в баре на углу показывали только бокс и футбол. Газет мы не читали — лишь иногда я пробегал глазами заголовки в местной испанской газете. О том, что происходит в большом мире, за пределами Пуэрто-Рико, мы не имели ни малейшего понятия. Однажды квартирная хозяйка сказала нам, что в Санто-Доминго убит диктатор Трухильо, и на соседней площади начался просто праздник какой-то: все разом затараторили, захохотали.