Состав был новенький. Спальные вагоны восточногерманского производства, походившие на стальные шприцы, были утеплены серой пластиковой обшивкой и отапливались паровыми котлами, соединенными с печью и «самоваром». Из-за всего этого оборудования головной конец вагона походил на «атомодробилку» из комикса о безумных ученых. Проводник часто забывал подложить в печку угля, и тогда по вагону расползался холод, который навевал на меня кошмарные сны и одновременно каким-то загадочным образом не давал сомкнуть глаз. Другие пассажиры мягких вагонов либо косились на меня подозрительно, либо пьянствовали, либо были мне неприятны: гольд [35], его жена — русская, белой расы — и их маленький коричневый ребенок, всю дорогу просидевший в гнездышке из одеял и теплой обуви; двое желчных канадцев, которые бесконечно жаловались двум австралийским библиотекаршам на наглость проводника; русская старушка, проделавшая весь путь в одной и той же ночной рубашке с рюшками; насупленный грузин, словно бы страдавший хроническим запором, да несколько пьяниц в пижамах, шумно игравшие в домино. Поговорить было не с кем, ложиться спать — страшно, а фортели часов вконец запутали мой желудок — аппетит просыпался совершенно не вовремя. В первый день я записал в дневник: «Отчаяние растравляет во мне голод».

В вагоне-ресторане было полно народу. Все брали овощной суп, а на второе — венский шницель, завернутый в омлет. Подавали две официантки — одна пожилая, очень толстая, другая — молодая хорошенькая брюнетка, которая заодно выполняла обязанности посудомойки и, судя по выражению ее лица, собиралась при первом удобном случае сбежать с поезда. Я съел обед, и трое русских за моим столом попытались стрельнуть у меня сигарет. Сигарет у меня не было, и мы попробовали побеседовать: они едут в Омск, я американец. Они ушли, а я проклял себя за то, что не купил в Токио русский разговорник.

За мой столик сел какой-то мужчина с трясущимися руками. Он сделал заказ. Через двадцать минут толстуха принесла ему графин с каким-то желтым вином. Он налил себе — едва не выплеснув весь графин сразу — стакан и выпил его в два глотка. На большом пальце у него была покрытая коростой ссадина, которую он покусывал, нервно озираясь. Толстуха шлепнула его по плечу, и он покорно ушел, пошатываясь, в сторону жестких вагонов. Но меня толстуха не тревожила, и я остался сидеть в вагоне-ресторане, прихлебывая липкое вино, глядя на меняющийся пейзаж — впервые после Находки заснеженные равнины сменились холмами. Вечернее солнце окрашивало их в красивый золотой оттенок. Я надеялся заметить в чахлых перелесках людей. Целый час всматривался, но так никого и не увидел.

Не мог я и установить, где мы едем. От моей карты СССР, изданной в Японии, не было никакого толку: лишь вечером я выяснил, что мы проехали Поярково [36]на китайской границе. Ощущение дезориентации во времени и пространстве нарастало: я редко знал, в каком мы сейчас географическом пункте, никогда не знал в точности, который сейчас час, и постепенно возненавидел три морозильника, которые требовалось преодолеть по дороге в вагон-ресторан.

Толстуху звали Анна Федоровна и, хотя на соотечественников она орала, со мной она была любезна и просила звать Аннушкой. Я обратился к ней, как она просила, и в награду она накормила меня особым лакомством — холодной картошкой с курятиной: темным жилистым мясом, больше напоминавшем какую-то плотную материю. Я ел, а Аннушка на меня смотрела. Подмигнула мне, наклонившись над своим стаканом с чаем (она опускала в чай ломтики хлеба и обсасывала их) и тут же обругала калеку, который присел за мой стол. Но потом она все-таки принесла ему стальную миску с картошкой и жирным мясом и со звоном бухнула на стол.

Калека ел медленно, тщательно нарезая мясо и тем растягивая свою ужасную трапезу. Когда мимо проходил официант, раздался грохот: оказалось, официант уронил на наш столик пустой графин, разбив стакан калеки. Калека с утонченным sang-froid [37]продолжал есть, демонстративно не замечая официанта, который, бормоча извинения, подбирал со стола осколки. Затем официант вытащил огромный стеклянный треугольник из картофельного пюре калеки. Тот, поперхнувшись, отпихнул от себя миску. Официант принес ему новую порцию.

— Sprechen Sie Deutsch? [38]— спросил калека.

— Да, но очень плохо.

— Я немного говорю, — сказал он по-немецки. — Я выучил его в Берлине. Откуда вы?

Я ответил. Он спросил: — Что вы думаете о еде здесь?

— Неплохая, но и не очень хорошая.

— А по-моему, она очень плохая, — сказал он. — А в Америке еда какая?

— Замечательная, — сказал я.

— Капиталист, — сказал он. — Вы капиталист!

— Может быть.

— Капитализм плохо, коммунизм хорошо.

— Брехня, — сказал я по-английски, а по-немецки переспросил: — Вы так думаете?

— В Америке люди убивают друг друга из пистолетов. Паф! Паф! Паф!

— У меня нет пистолета.

— А негры? Черные люди?

— Что «негры»?

— Вы их убиваете.

— Кто вам говорит такие вещи?

Газеты. Я читал сам. И это говорят все время по радио.

— Советское радио, — сказал я.

— Советское радио — хорошее радио.

В вагоне-ресторане по радио звучала воодушевляющая органная музыка. Радио было включено весь день, и даже в купе — в каждом купе был динамик — бормотало денно и нощно. Его можно было только приглушить, но не отключить. Я указал пальцем на динамик и сказал: — «Советское радио слишком громкое».

Он захохотал. Потом сказал: «Я инвалид. Гляди: нет ступни, только нога. Нет ступни, нет!»

Он приподнял ногу в валенке и придавил его пустой мысок своей тростью. И сказал: «Во время войны я был в Киеве, бил немцев. Они стреляли — Паф! Паф! Паф! Я прыгнул в воду и поплыл. Была зима — холодная вода — очень холодная вода! Они отстрелили мне ступню, но я плыл. Потом в другой раз капитан мне сказал: „Гляди, еще немцы“, и в снегу — очень глубокий снег…»

В ту ночь мне плохо спалось на моей полке, узкой, как садовая скамейка: мерещились немцы с вилами, марширующие гусиным шагом, в касках наподобие стальных мисок с поезда «Россия»; немцы загоняли меня в ледяную реку. Я проснулся. Сквозняк из окна холодил мою голую ступню; одеяло съехало на пол, и в синем свете ночника купе показалось операционной. Я принял таблетку аспирина и дрых, пока в коридоре не стало достаточно светло, чтобы добраться до туалета. В тот день около полудня мы сделали остановку в Сковородино. Проводник, мой тюремщик, привел в мое купе молодого бородатого мужчину. Это был Владимир, ехавший в Иркутск, до которого оставалось два дня пути. До вечера Владимир не проронил ни слова. Он читал русские книги в бумажных обложках с патриотическими картинками, а я глядел в окно. Когда-то мне казалось, что окно железнодорожного вагона дарует мне свободу, возможность изумленно смотреть на мир; теперь же я думал, что это стекло изолирует меня, как заключенного, а иногда становится совершенно непрозрачным, как стена камеры.

На одном из поворотов после Сковородино я заметил, что наш состав тянет огромный паровоз. Я развлекался, пытаясь сфотографировать его (хотя Владимир неодобрительно цокал языком), когда он кренился на поворотах, извергая из отверстия где-то в своем боку продолговатое облако дыма. Дым тянулся за поездом и медленно поднимался кверху, расползаясь по березовым рощам и зарослям сибирских кедров, где на снегу виднелись отпечатки ног и потухшие кострища, но не было видно ни живой души. Затем ландшафт стал чрезвычайно однообразным — казалось, это лишь картинка, приклеенная к стеклу с наружной стороны. Пейзаж погрузил меня в сон. Приснился мне вполне конкретный коридор в полуподвале Медфордской средней школы. Проснувшись, я увидел вокруг себя Сибирь и чуть не расплакался. Владимир отложил книжки и теперь, прислонившись к перегородке, рисовал в блокноте цветными карандашами телеграфные столбы. Я выскользнул в коридор. Один из канадцев стоял и созерцал заснеженное пространство, милю за милей снега.

вернуться

35

Гольды — устаревшее название нанайцев, а также малочисленное племя в Приморье.

вернуться

36

Поярково — у автора ошибочно «Пошково»; строго говоря, «Россия» к населенным пунктам, расположенным непосредственно на китайской границе (к ним ведут боковые ветки), сейчас не заворачивает и вряд ли заворачивала в 1973 году.

вернуться

37

Sang froid (фр.) — хладнокровие.

вернуться

38

«Вы говорите по-немецки?» (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: