Среда, 9 мая.
Глэдис родила девочку. Она выглядела счастливой. Младенец — крошечный, лиловый, безобразный — крепко сжимал кулачки.
Отец нарек дочь Анриеттой. Глэдис согласилась.
Четверг, 10 мая.
Накануне Глэдис рожала в клинике, и Йерр позвонил мне, страшно взволнованный, со словами: «Это ей уже не по возрасту!» Я поехал туда.
Мы ждали вдвоем, когда Глэдис привезут из родильной палаты. В комнате стоял смешанный тошнотворный запах молока, пота, эфира, крови. Во время ожидания Йерр — нервничая сам и нервируя меня — давал мне урок языка. Что об овце нужно говорить «объягнилась», а о собаке — «ощенилась». Что кошка котится, свинья поросится, а корова телится.
— Однако, — добавил он, приводя в доказательство своей правоты кучу всяких объяснений, — к беременной самке человека неприменимы слова «носить, рожать, опростаться, разрешиться от бремени»: нужно говорить «произвела на свет ребенка». Я заверил его, что все это слишкомуместно, чтобы быть сносным.
Пятница, 11 мая.
Мне пришлось зайти к Карлу вместе с Зезоном. Мы поработали; потом, часам к семи, К. прервал нас, сказав, что ему нужно полить свои цветы — свои барометры, как он выразился. Я не понял, что он имеет в виду.
Погода стояла пасмурная, душная. Он вывел меня на балкон и показал свои карликовые елочки: перед дождем их шишки плотно прижимались одна к другой. Сообщил мне, что цветы кровохлёбки и чертополоха в такую погоду закрываются. Что одуванчик перед грозой прячет головку под листья. Что в предвестии жары посевная чернушка клонит головку вниз, а мак, наоборот, гордо возносит свой цветок.
Я был очарован. Как ребенок, которого постигла неожиданная радость.
— Городские жители! Несчастные! — возопил он со смехом и повелительно указал на дверь. — Вон отсюда!
Мы ушли. Я поужинал с Зезоном на улице Монтань-Сент-Женевьев.
Суббота. Позвонил Элизабет. А. чувствовал себя хорошо, все чаще говорил о том, что пора снова браться за работу. Я сообщил ей, что уезжаю на неделю. Что сегодня вечером сажусь в самолет.
— Малышка просто очаровательна! — сказала Э. Она только что вернулась из клиники, от Глэдис.
Суббота, 19 мая. Рекруа приехал в аэропорт, чтобы встретить меня. Мы поужинали вдвоем. Заговорили о Коэне.
— Скажите, что вы делали девятнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать восьмого года? — спросил он меня, смеясь.
— То же самое, что вы делали двадцать третьего ноября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого.
На обратном пути, проходя по улице Мазарини, мы встретили Йерра, возвращавшегося с какой-то вечеринки в совершенно новом плаще, который явно был ему велик.
— Как там малышка? — спросил я.
— Маленькая Генриетта — это и впрямь чудесное имя для дочери хранителя древностей, — довольно глупо добавил Р.
— Вам следовало бы знать, дорогой друг, что, в отличие от Генриетты, Анриетта начинается с «А», — ответил Йерр[70].
— Уж не для того ли вы ее так назвали, чтобы давать нам уроки языка? — съязвил Рекруа.
Воскресенье, 20 мая.
Обедал на улице Бак. В прихожей — маки на длинных стеблях, но давно уже распустившиеся, почти опадающие.
Погода была душная, предгрозовая. Заходил Йерр. А. пожаловался, что ему нечем заняться.
Тогда вспомните о цивилизации Индии, — сказал Йерр. — Самое чистое ничему не служит. А в случае высшей, идеальной чистоты уже и не жертвует ничем. Находится в состоянии бесполезной святости!
Что же в этом удивительного? — ответила ему Элизабет. — Он трудится над отсутствием труда… Весь день, всю неделю считает галок…
— Считает ворон, —поправил Йерр.
В тихом омуте черти водятся, — сказала Элизабет. — Это будет опаснее ослиных копыт…
— Я разучился владеть своими десятью пальцами, — жалобно заметил А.
Где десять пальцев, там и десять ногтей. Да здравствует бесплодие! — напыщенно воскликнул Йерр. — Благословенно чрево, не родившее ребенка! Благословенны груди, не вскормившие его молоком своим! Я горжусь тем, что, умерев, не оставлю после себя ни малейшего отброса!
— Бедная Глэдис! Бедная малышка Анриетта! — со смехом сказала Э.
— Величайшее в мире бесплодное существо— вот кто я такой, — вздохнул А.
— Скорее уж величайшее в мире бесплодное плодовитое существо! — сказала Элизабет, заходясь от смеха.
— О нет! — вскричал Йерр. — Осмелюсь сказать, что это второе выражение — вопиющая неточность… Послушайте, а не пойти ли нам в зоопарк? — вдруг предложил он, протянув это слово как-то особенно ласково: зо-оо-парк.
Д. подпрыгнул от радости.
Мы прошли по Неверской улице. Я нес малышку Анриетту.
В Венсенне Йерр, с крайне встревоженным, даже трагическим видом, отвел меня в сторонку:
— Малыш Д. ужасно воспитан, — шепнул он. — Боюсь, это плохо кончится!
— Да что случилось? В чем дело? — спросил я.
— Ты разве не слышал?
Я притворился непонимающим.
— Сначала он назвал олененка «олеником», а олениху «оленюхой». Хуже того, «джунгли» он произносит как «джангли»!
Понедельник, 21 мая. Звонил Коэн. Мы условились на пятницу.
Вторник, 22 мая. Позвонила Марта. Нет, она не забыла про будущий понедельник. Но от нее уехал Поль. Уехал, как он сказал ей, навсегда; теперь будет жить в деревенском доме своих друзей. Это в Вансе. М. была безутешна. Мало того, что она овдовела, — теперь ее бросил сын, отрекся от матери из-за проклятых наркотиков! Увез с собой все свои книги, свой письменный стол. В фургоне. Перед отъездом сказал ей только одно — и это прозвучало довольно загадочно: он больше никогда не сможет жить с женщинами. «Женщины — это то, что всегда кровоточит. Они — воплощение жестокости или того, что ей сродни».
Четверг.
Бездельничал. Мне показалось, что С. начала отдаляться. Ее образ как-то потускнел.
Пятница, 25 мая. Пошел на улицу Пуассонье. К. даже не думал, что мы встретимся в понедельник. Я взял одну из его виолончелей, и мы немного порепетировали дуэтом. Но его все еще мучила травмированная нога: водя смычком, он изгибался и невольно причинял ей боль.
Около десяти вечера мы поужинали. Съели пару голубей с бобами. В полном молчании.
— О, я прочел нечто замечательное, — сказал он после того, как мы встали из-за стола. — Замечательное хотя бы уже потому, что это страница написана при Людовике Тринадцатом. Я должен вам это прочесть.
Мы медленно прошли в библиотеку. Уже стемнело. Он ощупью нашел лампу, нажал на выключатель. Вспыхнул свет.
Я сел в ветхое вольтеровское кресло с выцветшей, то ли сиреневой, то ли зеленой, обивкой. Он достал с полки толстый in-quartoв красном переплете, изданный во времена Фронды[71].
— Автор — великий кардинал Берюль, — сказал он, перелистывая книгу. — Вот она, страница семьсот пять. Уж это вряд ли понравилось бы Йерру!
Он сел в скрипучее плетеное кресло, надел очки и прочел:
— «Что мы собой представляем? Что знаем мы о себе? Мы всего лишь горстка праха, владеющая ничтожной частью Языков. И когда мы любим и почитаем некоторое знание Языков, что делаем мы, как не заполняем себя небытием? Перед нами слова, которые родились недавно и которые канут в Лету вместе со временем, оставив нам от себя одну видимость, шелуху. Это слова даются людям взаймы, но не в вечную собственность и не для долгого пользования…»
Так он читал около получаса. Его голос слегка подрагивал. Казалось, чтение волнует его.
Суббота, 26 мая. Звонил Йерр. Оказывается, он уезжал из города на праздник Вознесения. Они провели эти дни в маленьком домике близ Поншартрена. Чтобы «проветрить постели». Погода была такая теплая, что они выставляли коляску с Анриеттой во двор и она там спала. Но бук еще стоит голый.
Не хочу ли я к ним приехать? Я поблагодарил. И напомнил о приглашении Уинслидейла на понедельник.
Воскресенье, 27 мая.
Провел четыре часа на улице Бак. Малыш Д. преподнес матери, по случаю праздника Матерей, рисунок, на котором изобразил ее похожей на великаншу Бадебек[72], с круглым глазом в черном обводе, как у циклопа, только не такой кичливой, а скорее добродушной, на палубе большого пакетбота, затерянного среди огромных черных волн; ее голова упиралась прямо в небо. Малыш Д. продемонстрировал мне также букет белых гвоздик, купленных им — это он особо подчеркнул — на «свои деньги». Я заверил его, что подарки — замечательные. Э. воскликнула, крепко обняв его, что на языке цветов гвоздика — это «пылкость», и покрыла его поцелуями.