XXII
Когда в среду утром Жермини спустилась вниз, привратник подал ей письмо. В этом письме, нацарапанном на обороте счета из прачечной, кормилица Ремалар сообщала, что девочка Жермини захворала почти сразу после отъезда матери, что ей с каждым днем все хуже, что кормилица вызвала к ней врача и он объяснил болезнь укусом какого-то зловредного комара, что она вызвала врача второй раз, что не знает, как ей быть дальше, и заказала молебен о здравии ребенка. Кончалось письмо так: «Если бы вы знали, сколько я кладу сил на вашу девочку… если бы вы знали, какая она милочка, когда ей очень худо…»
Это письмо подействовало на Жермини так, точно ее кто-то сильно толкнул сзади. Она выскочила на улицу и бессознательно побежала по направлению к вокзалу, откуда уходили поезда на Поммез. Она была без чепца, в домашних туфлях, но не замечала этого. Ей нужно было увидеть свою маленькую, увидеть сию же минуту. Потом она вернется. На мгновение у нее мелькнула мысль о завтраке мадемуазель и тут же исчезла. Дойдя до середины улицы, она вдруг увидела часы в витрине конторы по найму фиакров и вспомнила, что в это время нет поездов. Жермини вернулась, решив, что отделается от завтрака и изобретет какой-нибудь предлог, чтобы освободиться на весь день. Но завтрак был съеден, а она так ничего и не придумала: поглощенная мыслями о дочери, она не могла лгать, ее воображение отказывалось работать. К тому же она знала, что если заговорит, начнет просить, то не выдержит, разрыдается и скажет: «Мне нужно поехать к моей маленькой!» Не осмелилась она уехать и ночью: накануне мадемуазель плохо спала, и Жермини боялась, что хозяйке может понадобиться ее помощь.
Когда наутро она вошла к хозяйке с какой-то выдуманной за ночь историей, собираясь сразу попросить о свободном дне, та, прочитав письмо, принесенное Жермини из привратннцкой, сказала:
— А, это моя старушка Беллез просит, чтобы я уступила ей тебя на сегодня, — она варит варенье. Скорей подай мне на завтрак два яйца и отправляйся! Ты, кажется, недовольна? В чем дело?
— Я? Что вы, барышня! — с трудом выдавила из себя Жермини.
Весь этот бесконечный день она ставила тазы на плиту, наполняла и завязывала банки, терзаясь так, как терзаются те, кому жизнь не позволяет поспешить на помощь тяжко занемогшим любимым людям. Ее сердце разрывалось от горя, хорошо знакомого несчастным, которые не могут очутиться там, куда летят их тревожные мысли, и переживают весь ужас разлуки и неизвестности, ежеминутно представляя себе, что дорогое существо умирает вдали от них.
Не получив письма ни в четверг, ни в пятницу, Жермини успокоилась. Кормилица написала бы, если бы девочке стало хуже. Малышка поправляется; Жермини уже видела ее спасенную, здоровенькую. Дети всегда так: кажется, вот-вот умрут, а назавтра они уже смеются. К тому же ее девочка крепкая. Жермини решила ждать, набраться мужества до воскресенья, до которого оставалось только сорок восемь часов, а пока что обманывала глубоко затаенную тревогу суеверными приметами, говорившими надежде «да!», уверяла себя, что ее дочка благополучно выскочила, потому что первый человек, встреченный ею утром, был мужчина, потому что она видела на улице рыжую лошадь, потому что догадалась, что прохожий свернет на такую-то улицу, потому что, поднимаясь по лестнице, сделала столько-то шагов.
В субботу утром, зайдя к матушке Жюпийон, она увидела, что толстуха, заворачивая во влажную тряпку брусок масла, проливает на него горючие слезы.
— Это вы, — сказала матушка Жюпийон. — Бедняжка угольщица! Я плачу, видите… Она недавно была у меня. Вы, наверно, не знаете… Угольщики ведь могут оттереть себе лицо только маслом… А ее куколка-доченька… Вы знаете, этот ангельчик умирает. Такова наша жизнь! Боже мой, боже! Ну, она и говорит: «Мама, я хочу чтобы ты меня сейчас же оттерла маслом… для боженьки…» У-у-у!..
Матушка Жюпийон заревела в голос.
Жермини выбежала из молочной. Весь день она не находила себе места. Ежеминутно она поднималась наверх, к себе, и собирала вещи, которые хотела отвезти на следующий день дочери, чтобы чистенько одеть ее, нарядить, как воскресшую. Когда вечером она спускалась с лестницы, собираясь уложить мадемуазель спать, Адель передала Жермини письмо, лежавшее для нее у привратника.
XXIII
Мадемуазель уже начала раздеваться, когда на пороге спальни появилась Жермини, прошла по комнате, тяжело опустилась на стул и, несколько раз глубоко, протяжно, прерывисто и мучительно вздохнув, запрокинула голову, передернулась, изогнулась и рухнула на землю. Мадемуазель хотела ее поднять, но она билась в таких судорогах, что старуха была вынуждена снова опустить на паркет это исступленное тело, члены которого, как пружины, то сжимались на секунду, то с хрустом разжимались, вытягиваясь направо, налево, куда попало, сбрасывая все, что попадалось на пути.
Услышав крики мадемуазель, высунувшейся в окно, какая-то служанка побежала за доктором, жившим неподалеку, но не застала его дома. Четыре служанки помогли мадемуазель поднять Жермини и уложили ее в постель, предварительно расстегнув платье и разрезав шнуровку корсета.
Страшные конвульсии, хруст суставов, нервные подергиванья рук и ног прекратились, но по шее и по обнажившейся груди пробегала дрожь, словно там, под кожей, катились волны, колебля юбку, добираясь до ступней. Запрокинув побагровевшее лицо со вздутыми венами, отчетливо выступавшими под подбородком, широко открыв глаза, полные той печальной нежности, того кроткого отчаянья, какими полны глаза раненых, Жермини лежала и, задыхаясь, не отвечая на вопросы, обеими руками царапала себе грудь и шею, словно хотела вырвать оттуда какой-то движущийся комок. Напрасно давали ей нюхать эфир, пить апельсиновую воду; волны скорби продолжали пробегать по ее телу, а лицо по-прежнему хранило выражение мягкой грусти и сердечного страдания, которые как бы одухотворяли телесную муку. Все, казалось, причиняло ей страдание, все ее терзало — яркий свет, звуки голосов, запахи. Наконец через час она разразилась слезами, и настоящий поток хлынул из ее глаз, смягчив страшный нервный припадок. Дрожь теперь лишь изредка сотрясала это измученное тело, успокоенное глубочайшей, непреодолимой усталостью. Жермини перенесли на руках в ее комнату.
Из письма, переданного Аделью, Жермини узнала, что ее дочь умерла.
XXIV
После нервного припадка Жермини впала в тупое отчаянье. Несколько месяцев она прожила отчужденная от всего мира. Захлестнутая, до краев наполненная мыслями о маленьком существе, которого больше не было на свете, она носила в себе смерть дочери, как когда-то носила ее жизнь. Каждый вечер, поднявшись к себе, она вытаскивала из сундука у изножья кровати чепчик и рубашечку своей ушедшей крошки. Она разглядывала их, трогала, расстилала на одеяле, покрывала поцелуями, часами плакала над ними, что-то им говорила, повторяла слова, с которыми скорбь матери обращается к тени умершей дочурки.
Оплакивая ребенка, Жермини оплакивала самое себя. Тайный голос шептал ей, что любовь к дочери была для нее спасительным прибежищем, опорой, что все, чего она в себе боялась, — жажда нежности, порывистость, страстность, необузданная пылкость, — все это было бы отдано малютке и освящено ею. Она словно бы чувствовала, что сердце матери принесет покой и очищение сердцу женщины. Она видела в девочке божественное существо, ниспосланное для того, чтобы исцелить ее и направить на путь истинный, маленького ангела-хранителя, хотя и рожденного ею во грехе, но облеченного властью победить, уничтожить неотступные силы зла, которыми, как порой ей казалось, она одержима.
Когда Жермини пришла в себя после первого приступа опустошительного горя, когда она начала воспринимать окружающее и смотреть зрячими глазами, ей пришлось пройти через такое тяжелое и горькое испытание, что она пробудилась от своей скорби.