Госпожа Жюпийон так разжирела и расплылась, что не могла уже обслуживать клиентов; несмотря на помощь Жермини, она считала, что ей приходится слишком много работать, и решила поэтому выписать из деревни племянницу. У молоденькой, живой и подвижной крестьяночки — полуженщины-полуребенка — были черные глаза, в которых прыгали солнечные зайчики, губы как вишни — налитые, полные, красные, кожа, тронутая загаром, и здоровье, струившееся в жилах, подобно огню. Наивная и пылкая, девушка с первых же дней естественно и просто потянулась к своему кузену, движимая той силой, которая всегда заставляет молодость тянуться к молодости. Она шла ему навстречу с бесстыдством целомудрия, с бессознательной дерзостью, с непринужденностью, почерпнутой из жизни на лоне природы, со счастливой беспечностью страстной натуры, и тщеславие Жюпийона не могло устоять против ее смелых выходок, отважного вызова, неведения и откровенного кокетства. С ее появлением Жермини лишилась покоя. Ее терзало присутствие этой девчонки, которая льнула к Жюпийону, ласкалась к нему, не умела скрыть желания, жившего в ее жаждущем теле. Постоянные хлопоты вокруг молодого человека, услуги, которые она ему оказывала и которые приближали ее к нему, нескрываемое восхищение провинциалки парижанином, полупризнания, вырывавшиеся у нее в его отсутствие, ее веселый, игривый, ровный нрав — следствие превосходного здоровья, — словом, все в ней было ненавистно Жермини, все наполняло глухой яростью и мукой это сердце, не умевшее себя делить и такое ревнивое, что даже любовь животных к тому, кого любило оно, причиняло ему страдания.
Боясь себя выдать, Жермини не решалась заговорить с матушкой Жюпийон о поведении ее племянницы, но стоило ей остаться наедине с любовником, как начинались обвинения, жалобы, попреки. Она припоминала ему случайные жесты и слова, корила всем, что он сделал, сказал, ответил, каждым пустяком, забытым им, но продолжавшим терзать ее.
— С ума ты сошла! — говорил Жюпийон. — Она же еще девчонка!
— Девчонка, она? Брось, пожалуйста! Она так стреляет глазами, что все прохожие оборачиваются. Как-то я шла с ней и прямо готова была провалиться сквозь землю… Уж не знаю, как она это сделала, только за нами все время шел какой-то господин.
— Ну и что же? Она хорошенькая, вот и все.
— Хорошенькая? Хорошенькая? — При этих словах Жермини сатанела: она разражалась потоком ругательств, которые, словно когти дикой кошки, впивались в личико девушки pi рвали его в клочки.
Часто сцена заканчивалась тем, что она говорила Жюпийону:
— Ты, наверно, ее любишь?
— Предположим. Дальше что? — отвечал молодой человек, которому даже нравились эти ссоры, этот рвущийся наружу безумный гнев, который он старался раздуть поддразниваньем. Он забавлялся, глядя, как, подхлестнутая его хладнокровием и издевкой, женщина теряла рассудок, говорила бог весть что, сходила с ума, билась головой о стенку.
Эти размолвки, которые повторялись pi возобновлялись почти ежедневно, наложили глубокий отпечаток на характер Жермини, неуравновешенный, не принимавший сделок и соглашательства, на ее душевный склад, и без того склонный к крайностям. Любовь, в которую капля за каплей вливали яд, начала разлагаться, превращаться в злобу. Теперь Жермини временами ненавидела своего любовника и выискивала причины, которые усилили бы эту ненависть. Думая о дочери, о ее смерти, о причинах этой утраты, она уверяла себя, что девочку погубил Жюпийон, что его руки — это руки убийцы. Содрогаясь от непередаваемого ужаса, она отдалялась от него, убегала, пряталась, как от проклятия своей жизни, как от человека, ставшего для нее олицетворением несчастья.
XXV
Однажды утром, истерзанная бессонной ночью и мыслями, полными ненависти и отчаянья, Жермини пошла в молочную купить, по обыкновению, молока на четыре су. В каморке за лавкой собралось несколько служанок, работавших по соседству и решивших раздавить по стаканчику: сидя за столом, они потягивали ликеры и сплетничали.
— А вот, и ты, мадемуазель до Варандейль! — сказала Адель, стукнув рюмкой по столу.
— Что это ты пьешь? — спросила Жермини, беря рюмку из рук Адели. — Я тоже хочу…
— У тебя сегодня в горле пересохло? Это водка с абсентом, всего-навсего, знаешь, — утеха моего миленка, душки военного… Он только это и пил. Здорово, правда?
— Да, — сказала Жермини, облизываясь и щурясь, как ребенок, которому во время званого обеда позволили выпить на закуску рюмочку ликера. — Да, это приятно. — Ее немного затошнило. — Госпожа Жюпийон, дайте-ка бутылочку, я плачу.
Бросив деньги на стол и выпив три рюмки, она воскликнула: «Я готова!» — и, смеясь, ушла.
Мадемуазель де Варандейль отправилась в это утро за своей маленькой полугодичной рентой. Вернувшись в одиннадцать часов, она позвонила раз, другой: ей никто не открыл. «Жермини, верно, побежала в лавку», — подумала она, открыла дверь своим ключом и прошла в спальню. Одеяла и простыни валялись на двух стульях, спускаясь до полу, а поперек перины, неподвижная и бесчувственная, как колода, лежала Жермини, внезапно сбитая с ног тяжелым сном.
При звуке шагов служанка вскочила, провела рукой по глазам.
— Да? — сказала она, словно ее кто-то позвал. Глаза у нее еще не проснулись.
— Что с тобой случилось? — воскликнула перепуганная мадемуазель де Варандейль. — Ты упала? Тебе нехорошо?
— Да нет, — ответила Жермини, — просто уснула… Который час? Ничего со мной не случилось… Как глупо!..
И она стала взбивать перину, повернувшись спиной к хозяйке, чтобы та не заметила на ее лице багрового румянца опьянения.
XXVI
Как-то, в воскресное утро, Жюпийон одевался у себя в комнате, обставленной для него Жермини. Г-жа Жюпийон, сидя, взирала на него с тем горделивым изумлением, которое всегда появляется в глазах простолюдинки, когда она смотрит на сына, наряженного по-господски.
— Ты одет под пару жильцу со второго этажа. Такое же пальто… Что и говорить, богатство тебе к лицу…
Жюпийон, занятый завязыванием галстука, ничего не ответил.
— Немало девчонок будет из-за тебя убиваться, — с вкрадчивой ласковостью продолжала матушка Жюпийон. — Послушай меня, сыночек, дрянной мальчишка: если девушки грешат, тем хуже для них. Это уж их дело, пусть сами выпутываются. Ты ведь мужчина, правда? И в самом соку, и собою хорош, и самостоятельный… Не могу же я всю жизнь держать тебя на привязи! Ну, я и подумала: что та, что эта — какая мне разница? И я на все закрыла глаза… Ладно, пусть будет Жермини… раз тебе нравится… Да и денежки целее — не промотаешь с дурными женщинами… И потом, прежде я не видела в ней ничего худого. Но теперь — дело другое. Все только и делают, что чешут языки. Чего только не наговаривают на нас! Змеи подколодные! Конечно, мы выше сплетен… Слава богу, я всю жизнь прожила как порядочная. Но никогда ведь не знаешь, как все обернется; вдруг мадемуазель да и сунет нос в эти дела!.. А мне стоит только вспомнить о полиции, как я вся обмираю. Что ты мне на это скажешь, сыночек?
— О чем разговор, мамаша! Делай, как считаешь нужным.
— Я всегда знала, что ты любишь свою дорогую мамочку! — воскликнула толстуха, целуя его. — Ну что ж… Пригласи ее сегодня к нам на обед… Поставь две бутылки нашего люнеля… который по два франка за бутылку… и бросается в голову… Пусть она обязательно придет… Приласкайся к ней… Пусть думает, что сегодня у нее будет праздник… Надень красивые перчатки: у тебя в них такой достойный вид!
Жермини пришла к семи часам, счастливая, веселая, обнадеженная, полная радостного ожидания, внушенного таинственным видом, с которым Жюпийон передал ей приглашение матери. Они ели, пили вино, смеялись. Потом матушка Жюпийон начала бросать взволнованные, затуманенные, увлажненные слезами взгляды на чету, сидевшую напротив нее. За кофе она сказала сыну, словно для того, чтобы остаться наедине с Жермини:
— Сынок, ты помнишь, что у тебя сегодня есть дела?