Потом, постепенно, одна за другой, к ней стали возвращаться дурные мысли. Она начала выискивать оправдания для горьких чувств, для неблагодарности по отношению к мадемуазель. Она сравнивала свое жалованье с жалованьем, которым из тщеславия похвалялись другие служанки, говорила себе, что ее хозяйке повезло, что за такую верную службу должна была бы получать куда больше денег. «Для чего только, — неожиданно спрашивала себя Жермини, — барышня оставляет ключ в шкатулке?» И начинала думать о том, что это деньги не расходные, а сбережения, на которые мадемуазель собиралась купить бархатное платье какой-то своей крестнице. «Бесполезные деньги», — снова сказала она себе. Она торопливо нагромождала доводы, словно стараясь помешать себе их опровергнуть. И потом, один только раз… «Она дала бы мне их в долг, если бы я попросила… И я верну их…»
Она протянула руку, подергала ключ, остановилась… Ей почудилось, что мертвая тишина, царящая в спальне, смотрит на нее и прислушивается. Она подняла глаза: зеркало ударило Жермини ее собственным лицом. Она испуганно отпрянула, стыдясь и ужасаясь, точно увидела воочию свое преступление: ее лицо стало лицом воровки!
Жермини выскочила в коридор. Вдруг она резко повернулась, подошла к шкатулке, повернула ключ, засунула руку, пошарила под безделушками, подаренными на память, и медальонами с волосами умерших, вынула из пакетика с пятью золотыми монетами одну монету и убежала на кухню. Она держала монету в руке, но взглянуть на нее не смела.
XXXIX
После этого случая душевное падение и деградация Жермини, притупив ее ум и запятнав облик, начали проступать наружу. Ее мысли как бы погрузились в дремоту. Она стала медленно и туго соображать, словно вдруг забыла все, что прочитала, чему выучилась. Острая память испортилась, ослабела, в словах, ответах, смехе уже не было той живости, которой отличаются парижские служанки, смышленые глаза потускнели. Жермини постепенно опять становилась нелепой крестьянской девчонкой, которая, приехав в Париж, пыталась купить пряник в писчебумажном магазине. Она как-то вдруг поглупела. Слова хозяйки она выслушивала с идиотским выражением лица. Мадемуазель по нескольку раз объясняла, втолковывала то, что прежде Жермини схватывала на лету, и, глядя на нее, медлительную и бестолковую, невольно спрашивала себя, уж не подменили ли ей служанку. «Ты просто становишься колода колодой!» — теряя терпение, говорила иногда мадемуазель. Она вспоминала то время, когда Жермини подсказывала ей число, нужный адрес, дату покупки дров или откупорки бочонка с вином, — словом, все, что не удерживалось в ее одряхлевшей голове. Теперь Жермини ничего не помнила. Вечером, подсчитывая вместе с мадемуазель расходы, она уже не знала, какие покупки сделала утром. Она говорила: «Одну минуточку…» — и, неопределенно махнув рукой, умолкала. Мадемуазель, щадя свои ослабевшие глаза, раньше всегда просила Жермини прочесть вслух газету, но теперь ей пришлось отказаться от этого — так бессмысленно, по складам читала служанка.
По мере того как тупел мозг Жермини, она становилась все небрежнее и безразличнее к себе, не следила за одеждой, сделалась неопрятной. В своей неряшливости она дошла до того, что утратила всякую женственность, одевалась как попало, носила засаленные, разорванные под мышками платья, какие-то лохмотья вместо передников, дырявые чулки, стоптанные туфли. Кухонный жир, сажа, уголь, вакса — все оставляло на ней следы, марало ее, словно она была грязной тряпкой. Когда-то она обожала белье — единственную роскошь и украшение небогатых женщин. Ни у кого не было таких сверкающих чистотой чепчиков. Воротнички, простые и гладкие, блистали той белизной, которая так красиво оттеняет кожу и придает свежесть всему облику женщины. Теперь Жермини носила застиранные, истрепанные чепцы, в которых она как будто спала. От нарукавников она вообще отказалась, а на воротничках, там, где они прилегали к шее, виднелась темная полоса, и чувствовалось, что с изнанки они еще грязнее, чем снаружи. От нее исходил острый, прогорклый запах бедности. Порою он был так силен, что мадемуазель де Варандейль не могла удержаться от упрека: «Пойди, дочь моя, надень чистое белье: от тебя пахнет, как от нищенки».
При встрече с Жермини на улице трудно было поверить, что она работает у добропорядочной хозяйки. Она уже не была похожа на служанку из хорошего дома, перестала быть женщиной, которая, следя за собой, соблюдая свое достоинство во всем, вплоть до одежды, носит на себе печать семьи, в которой живет, печать всеми уважаемых людей. С каждым днем она все больше превращалась в неряшливое, противное существо, подметающее подолом улицы, — в распустеху.
Не обращая внимания на себя, она не обращала внимания и на то, что ее окружало. Она не расставляла вещи по местам, не убирала, не мыла. Грязь и беспорядок проникли в квартиру, поселились в комнатах, — в тех самых маленьких комнатах, чистота которых была предметом радости и гордости мадемуазель. Пыль накапливалась, пауки ползали за рамами картин, зеркала туманились, мрамор каминов, красное дерево мебели тускнели, бабочки взлетали с ковров — их никогда не вытряхивали, — моль заводилась там, где не прохаживались метла и щетка. Забвение припудривало дремлющие, заброшенные вещи, которые некогда просыпались и оживали от ежедневного прикосновения человеческой руки. Раз десять мадемуазель пыталась воззвать к самолюбию Жермини, но уборка всякий раз сопровождалась таким бешеным швырянием вещей, такими взрывами дурного настроения, что мадемуазель твердо решила больше не заговаривать об этом. Тем не менее однажды она расхрабрилась настолько, что пальцем написала на покрытом пылью зеркале имя Жермини; целую неделю служанка не могла ей этого простить. Мадемуазель в конце концов смирилась. Лишь в редкие минуты, когда Жермини была в хорошем настроении, она отваживалась ласково сказать: «Согласись, дочь моя, что пыль чувствует себя у нас как дома».
В ответ на недоуменные замечания тех своих приятельниц, которые еще навещали ее и которых Жермини принуждена была впускать, мадемуазель отвечала с глубоким сочувствием и жалостью в голосе: «Знаю, что у меня грязно. Но что поделаешь? Жермини больна, и я не хочу, чтобы она изводила себя работой». Порою, когда служанки не было дома, мадемуазель начинала своими подагрическими руками стирать пыль с комода или обметать картины. При этом она очень торопилась, боясь воркотни или настоящей сцены, которую та устраивала, если, вернувшись, заставала хозяйку за уборкой.
Жермини почти не работала; правда, она все еще готовила еду, но свела завтраки и обеды к самым простым, легким блюдам, не требующим затраты времени. Постель она застилала, не вытряхивая перин, лишь бы отвязаться. Лишь когда мадемуазель устраивала маленькие званые обеды, на которые по-прежнему приходило довольно много детей, Жермини становилась такой, какой бывала в прежние времена. В эти дни она, словно по мановению волшебной палочки, преодолевала лень и апатию, приходила в лихорадочное возбуждение, обретала силы и с прежней ловкостью возилась у пылающей плиты, орудовала на вставных досках стола. И пораженная мадемуазель убеждалась, что служанка, наотрез отказавшаяся от посторонней помощи, со всем справляется одна, в несколько часов успевает приготовить обед на десятерых, подать его, убрать со стола и что руки ее при этом движутся так же проворно и живо, как в молодости.
XL
— Нет, на этот раз нет, — сказала Жермини; она сидела в изножье кровати Жюпийона и при этих словах встала. — Ничего не выйдет. Будто ты не знаешь, что у меня больше нет ни гроша… ни единого… Будто не видишь, в каких чулках я хожу… — Приподняв юбку, она показала дырявые, подвязанные шнурками чулки. — Мне даже сменить нечего. Деньги? На барышнины именины мне не на что было купить ей цветы. Пришлось подарить грошовый букетик фиалок… Ты уж скажешь, деньги… Те последние двадцать франков… Знаешь, откуда я их взяла? Из барышниной шкатулки! Потом я вернула… Но с меня хватит! Больше я не желаю! Одного раза вполне достаточно. Скажи на милость, где, по-твоему, я их достану? Шкуру в ломбард не заложишь… А еще раз пойти на такое, — нет, благодарю покорно! Все, что хочешь, только не это, только не воровать! Не желаю!.. Будь спокоен, я-то знаю, до чего ты меня в конце концов доведешь! Что ж, тем хуже!