А я ведь хотела, чтобы Кевин был похож на тебя. Линии его облика напоминали треугольник, твои — квадрат, а в острых углах есть что-то коварное и вкрадчивое, тогда как перпендикуляры говорят о стабильности и доверии. Я, конечно, не предполагала, что по дому будет бегать маленький клон Франклина Пласкетта, но хотела смотреть на профиль сына и с ослепительной радостью представлять твой высокий лоб, а не острый выступ над глазами, которые с возрастом западут еще глубже. (Я точно знала). Я была довольна его явно армянской внешностью, но надеялась, что твой неугасаемый англосакский оптимизм ускорит течение вязкой крови моего османского наследия, осветит желтоватую кожу ярким румянцем, напоминающим об осенних футбольных матчах, подарит его тусклым черным волосам блеск фейерверков Четвертого июля. Более того, его взгляды украдкой и таинственность его молчания словно сталкивали меня с миниатюрной версией моего собственного лицемерия. Кевин следил за мной, а я следила за собой, и под этим двойным рентгеном я чувствовала себя вдвойне смущенной и неискренней. Если я находила лицо нашего сына слишком хитрым и сдержанным, то ту же самую хитрую, непроницаемую маску я видела в зеркале, когда чистила зубы.

Я не любила сажать Кевина перед телевизором. Я ненавидела детские программы; мультфильмы провоцировали гиперактивность, образовательные программы были лицемерными и снисходительными. Однако он явно нуждался в стимулах. И вот однажды, приговаривая: «Пора пить сок!»— я включила телевизор.

— Я это не люблю.

Я бросила чистить бобы и резко обернулась. По безжизненной монотонности я поняла, что реплика не принадлежала ни одному из персонажей мультфильма. Я приглушила звук и склонилась над нашим сыном.

— Что ты сказал?

— Я это не люблю, — спокойно повторил он.

С настойчивостью, коей никогда не выказывала в наших отношениях, я взяла его за плечики.

— Кевин? Что ты любишь?

Тогда он не был готов ответить этот вопрос. Не готов он и сейчас, в семнадцать, дать ответ, который удовлетворил бы его, не говоря обо мне. Я вернулась к тому, что он не любит,и эта тема оказалась неистощимой.

— Милый? Что ты хочешь прекратить?

Он ударил рукой по телеэкрану.

— Я не люблю это. Выключи.

Я встала и, конечно, выключила телевизор, с восхищением думая: «Господи, у моего ребенка хороший вкус».И совершенно по-детски я решила поэкспериментировать с увлекательной новой игрушкой, потыкать в кнопочки и посмотреть, что загорится.

— Кевин, ты хочешь печенье?

— Я ненавижу печенье.

— Кевин, ты хочешь поговорить с папой, когда он придет домой?

— Не хочу.

— Кевин, можешь сказать «мамочка»?

Я сама не знала, что хотела бы услышать от нашего сына. Мамочказвучало по-детски, ма— по-деревенски, мамапроизносят куклы на батарейках, мать— слишком официально для 1986 года. Оглядываясь назад, я задаюсь вопросом: может, мне не нравились любые обращения к матери потому, что мне было неловко в роли матери? И какая разница, что вполне предсказуемым ответом было «да».

Когда ты пришел домой, Кевин отказался демонстрировать свои речевые достижения, но я пересказала наш диалог слово в слово.

— Полные предложения с самого начала? Я читал, что те, кто поздно начинают говорить, бывают невероятно умными. Они перфекционисты. Не хотят пробовать, пока не научатся говорить правильно.

У меня была другая теория: он давно умел говорить, но наслаждался подслушиванием ничего не подозревающих окружающих; он был шпионом. И я стала уделять больше внимания смыслу его фраз, чем грамматике. Я знаю, то, что я сейчас скажу, тебя заденет, но из нас двоих Кевин был мне гораздо интереснее, чем тебе. (Я мысленно вижу, как тебя вот-вот хватит удар). Я имею в виду, мне был интересен сам Кевин, а не Кевин — Твой Сын, которому постоянно приходилось бороться с безукоризненным идеалом, воцарившимся в твоей голове, и эта конкуренция была еще более ожесточенной, чем когда-либо с Селией. К примеру, в тот вечер я заметила:

— Я так давно хотела выяснить, что же происходит за его пронзительными маленькими глазками.

Ты пожал плечами:

— Змеи, и улитки, и щенячьи хвостики.

Понимаешь? Кевин был (и остается) загадкой для меня. Ты сам был когда-то мальчиком и блаженно полагал, что все знаешь и нечего выяснять. Мы с тобой различались на таком глубоком уровне, как природа человеческого характера. Ты считал ребенка неполноценным существом, более простой формой жизни, совершенствующейся только к достижению взрослого состояния. Что касается меня, то с того самого момента, как младенца положили на мою грудь, я представляла Кевина Качадуряна личностью с напряженной внутренней жизнью. Мне казалось, что он прячется от меня, ты же считал его открытой книгой.

Как бы то ни было, в течение нескольких недель Кевин разговаривал со мной днем и затыкался, когда ты приходил домой. Услышав лязг лифта, он бросал на меня заговорщический взгляд: давай пошутим над папочкой. Пожалуй, я находила удовольствие (с оттенком вины) в том, что сын выбрал в собеседники именно меня. Благодаря чему я узнала, что он не любитрисовый пудинг с корицей и без нее, что он не любиткнижки доктора Сьюза и что он не любитдетские стишки, положенные на музыку, которые я приносила из библиотеки. У Кевина был особенный словарь; он был гением отрицательных слов.

Единственным сохранившимся у меня воспоминанием о его настоящем детском восторге в ту эру был его третий день рождения. Я наливала клюквенный сок в его детскую чашечку, а ты завязывал ленточки на пакетах, которые сам же и собирался развязать для него через несколько минут. Ты принес домой трехъярусный «мраморный» торт от Виннеро на Первой авеню, украшенный кремовыми бейсбольными битами и мячами, и с гордостью водрузил его на стол перед высоким стульчиком Кевина. Через две минуты, как только мы отвернулись, Кевин проявил тот самый дар, который позволил ему вытащить через маленькую дырочку всю набивку из его любимого — как мы считали — кролика. Мое внимание привлекло резкое хихиканье. Руки Кевина были похожи на руки штукатура, а лицо сияло восторгом.

Такому маленькому мальчику, по твоему мнению, еще была недоступна концепция дней рождений и, соответственно, концепция ломтей.Ты рассмеялся, и — после всех твоих усилий — я была счастлива, что ты воспринял это неприятное происшествие как комедию. Однако я, отчищая мокрой тряпкой его руки, не могла веселиться. То, как Кевин погрузил обе руки в центр торта и одним хирургическим движением размазал его по столу, навеяло неприятные воспоминания о сценах из медицинских шоу. Жуткие программы конца тысячелетия оставляют мало места воображению: грудная клетка, вскрытая электропилой, развороченные ребра и красавчик доктор из сериала «Скорая помощь» погружается в кровавое море. Кевин не просто играл с тем тортом. Он вырвал его сердце.

В конце концов мы заключили сделку: я разрешаю тебе найти нам дом за Гудзоном; ты отпускаешь меня в Африку. Для меня сделка была довольно несправедливой, но отчаявшиеся люди часто выбирают кратковременное облегчение в обмен на отдаленные потери. Я продала свое право первородства за миску супа.

Я не хочу сказать, что сожалею о том африканском путешествии, но время для него было выбрано неудачно. Материнство низвело меня до того, что мы обычно считаем низшими материями: еда и выведение из организма экскрементов. К этому в конечном счете и сводится Африка. Вероятно, к этому в конечном счете сводится любая страна, но я всегда высоко ценила попытки замаскировать сей факт и предпочла бы отправиться в более цивилизованные страны, туда, где в ванных комнатах лежит ароматное мыло, а к главным блюдам подают гарнир хотя бы из цикория. Брайан рекомендовал детей как отличный антидот для пресыщенности; он сказал, что начинаешь переоценивать мир, глядя на него их полными благоговения глазами, и все, от чего ты когда-то уставал, вдруг кажется новым и полным жизни. Ну, эта панацея казалась замечательной, лучше, чем подтяжка или «валиум». Однако должна с сожалением отметить, что всякий раз, как я пыталась посмотреть на мир глазами Кевина, он казался необычайно скучным; он был похож на Африку, где люди бесцельно двигаются, попрошайничают, сидят на корточках и ложатся умирать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: