Между прочим, моя мать не избегает разговоров о Кевине. Сегодня утром, распаковывая наши немногочисленные подарки у хилой елки (заказана по Интернету), она заметила, что Кевин редко вел себя плохо в традиционном смысле этого слова, чем всегда вызывал ее подозрения. Все дети ведут себя плохо, сказала она. И лучше, когда они делают это открыто. Она вспомнила наш визит, когда Кевину было лет десять — достаточно, чтобы все понимать. Она только что закончила заказ фирмы «Джонсон-уокс» на двадцать пять эксклюзивных рождественских открыток. Пока мы на кухне пекли курабьес сахарной пудрой, Кевин прилежно вырезал из открыток снежинки. (Ты сказал — твоя мантра — он «просто пытался помочь».) «Этого мальчика что-то тревожило»,— сказала мама в прошедшем времени, как будто он умер. Она пыталась утешить меня, хотя я беспокоилась, что Кевину недоставало именно такой матери, как она.
Я прослеживаю корни своей нынешней дочерней благосклонности до телефонного звонка вечером четверга.К кому еще, кроме матери, я могла обратиться? Первобытность этого порыва отрезвляла. Как ни стараюсь, не могу вспомнить, чтобы Кевин — из-за поцарапанной коленки или ссоры с приятелем — обратился бы ко мне.
По ее сдержанному, официальному ответу: «Алло, у телефона Соня Качадурян»— я поняла, что она видела вечерние новости.
— Мама?— все, что я смогла выдавить жалобно, по-детски. Мое тяжелое дыхание, должно было навеять мысли о телефонном маньяке. Я вдруг почувствовала желание защитить ее. Живя в смертельном страхе перед поездкой в «Уолгринз», как она могла справиться со всеобъемлющим ужасом внука, массового убийцы? Господи, подумала я, ей семьдесят шесть, она и без этого всего боится. Теперь она накроется одеялом и никогда из- под него не вылезет.
Армяне обладают даром скорби. Знаешь, она даже не удивилась! Она была подавлена, но собранна, и впервые, несмотря на свой весьма преклонный возраст, говорила и вела себя как настоящая мать. Она уверила, что я могу на нее положиться, над чем прежде я могла бы посмеяться. Словно наконец случилось все, чего она боялась; словно в некотором смысле она испытала облегчение, ведь ее страх перед внешним миром не оказался беспочвенным. В конце концов она уже сталкивалась с трагедией. Пусть она почти не покидала дом, но из всей родни она больше всех понимала, как чужая жизнь может разрушить все, что дорого тебе. Большую часть ее огромной семьи уничтожили, самолет ее мужа сбили японцы; неистовство Кевина прекрасно сюда вписывалось. Случившееся как будто что-то в ней освободило — не только любовь, но и отвагу. Понимая, что могу понадобиться полиции, я отклонила ее приглашение в Расин. Моя замкнувшаяся в своей скорлупе мать предложила прилететь ко мне.
Вскоре после отплытия Шивон в Нидерланды (она так и не вернулась к нам, и мне пришлось отправить ее последний чек в «Амекс» в Амстердам) Кевин перестал орать. Как отрезало. Может, изгнав няню, он счел свою миссию выполненной. Может, наконец осознал, что эти безумной громкости упражнения не избавляют его от безжалостного течения жизни в замкнутом пространстве, и, значит, бессмысленно тратить силы попусту. Или, может, он вынашивал новый план, увидев, что мама перестала реагировать на его вопли, как привыкаешь к безнадежным всхлипам сигнализации брошенного автомобиля.
Хотя мне вроде бы не на что было жаловаться, молчание Кевина угнетало. Во-первых, это было самое настоящее молчание — безысходное, с крепко стиснутыми губами, лишенное воркования и тихих вскриков, издаваемых большинством детей при исследовании бесконечно завораживающих, ограниченных нейлоновой сеткой трех квадратных футов манежа. Во-вторых, оно было инертным. Хотя Кевин уже умел ходить — чему, как всем последующим навыкам, научился втайне, — оказалось, что он никуда особенно идти не желает. Он часами сидел в манеже или на полу, недовольно глядя в пустоту остекленевшими, безразличными глазами. Я никак не могла понять, почему он хотя бы не выдергивает пух из наших армянских ковров, не рвет разноцветные петельки, не стучит погремушками. Я окружала его игрушками (ты почти каждый день возвращался домой с подарком) , а он просто смотрел на них или отбрасывал ногами. Он не играл.
Ты наверняка помнишь тот период главным образом по спорам, переезжать нам в Нью-Джерси или мне надолго лететь в Африку. А я в основном помню унылые дни в четырех стенах, исчезновения очередных нянь; они таинственным образом держались не дольше, чем во времена непрерывных воплей Кевина.
До материнства я воображала, что маленький ребенок похож на смышленую, дружелюбную собачку, но присутствие нашего сына давило на меня сильнее любого домашнего зверька. Каждое мгновение я глубоко сознавала, что он где-то рядом. Хотя благодаря его апатии я могла больше редактировать дома, мне чудилась слежка, и я нервничала. Я подкатывала мячики к ногам Кевина, и однажды мне удалось соблазнить его откатить мячик обратно. Я до смешного разволновалась и снова подкатила к нему мячик; он его откатил. Однако, как только мячик оказался между его ногами в третий раз, все закончилось. Равнодушно взглянув на мячик, Кевин до него не дотронулся. Франклин, в тот момент я убедилась в его сообразительности. Ему хватило шестидесяти секунд, чтобы понять: если мы будем продолжать эту «игру», мячик будет кататься туда-сюда по одной и той же траектории, что абсолютно бессмысленно. Больше ни разу мне не удалось заставить его катать мячик.
Его непрошибаемое безразличие вкупе с молчанием, зашедшим далеко за временные границы первых речевых попыток, указанных во всех твоих руководствах для родителей, вынудило меня проконсультироваться с нашим педиатром. Доктор Фульке, привыкший к родительским тревогам, успокоил меня: «нормальное» развитие подразумевает ряд персональных задержек и рывков». Однако он провел несколько простых тестов. Я высказала опасение, что Кевин не реагирует на внешние раздражители из-за дефектов слуха. Когда я звала его по имени, он оборачивался не сразу и с таким каменным лицом, что я не могла определить, слышал ли он меня. Однако, хотя Кевина абсолютно не интересовали мои слова, оказалось, что уши его работали отлично, и мою теорию о том, что неистовство его младенческих криков повредило его голосовые связки, медицинская наука тоже не подтвердила. Я даже предположила, что апатия может явиться ранним симптомом аутизма, но Кевин не качался взад-вперед, как несчастные, замкнутые в собственном мире. Если Кевин и попал в ловушку, то в том самом мире, что был твоим и моим. Мне удалось выжать из доктора Фульке только: «Кевин — вялый маленький мальчик, не так ли?», чем он обозначил несколько замедленное физическое развитие . Доктор поднял ручку нашего сына, отпустил. И ручка упала, как вареная макаронина.
Я так настойчиво добивалась, чтобы Фульке налепил на лоб нашему сыну клеймо с каким - нибудь новехоньким американским синдромом, что педиатр, вероятно, счел меня одной из тех невротических мамаш, которые жаждут исключительности для своего ребенка, но при современном уровне вырождения нашей цивилизации могут добиться этой исключительности лишь в неполноценности или болезни. Честно говоря, я действительно хотела, чтобы он нашел в Кевине какую-нибудь болезнь. Я жаждала обнаружить в нашем сыне какой-нибудь мелкий недостаток или дефект, способный вызвать во мне сочувствие. Я же не каменная. И когда я видела терпеливо сидевшего в приемной маленького мальчика с родимым пятном во всю щеку или сросшимися пальчиками, мое сердце разрывалось от жалости, и я содрогалась, представляя его страдания. Я жаждала хотя бы жалеть Кевина, что представлялось мне неплохим началом. Неужели я действительно хотела, чтобы у нашего сына были сросшиеся пальчики? Да, Франклин. Если бы это помогло найти с ним общий язык.
Кевин отставал и по весу, а потому никогда не мог похвастаться пухлыми щечками, благодаря которым даже некрасивые дети в два-три года очаровательны и фотогеничны. С самого раннего возраста он был похож на хорька. Я бы нашла утешение хотя бы в разглядывании его милых детских фотографий и размышлениях, что же потом пошло не так. И этого я лишена. Оставшиеся у меня фотографии (а ты нащелкал великое множество) демонстрируют невозмутимую настороженность и тревожащее хладнокровие. Узкое смуглое лицо, глубоко посаженные глаза, прямой нос, тонкие губы, сжатые в мрачной решимости. Эти фотографии мгновенно узнаваемы не только благодаря сходству со школьной фотографией, появившейся во всех газетах, но и по сходству со мной.