— Сколько р-р-рыбы, сколько р-р-рыбы! — трещала сорока, и тут же возле нее сели две серые вороны и внимательно посмотрели по сторонам.
— Кар-кар, сюда нельзя!
Потом им уже больше ничего не оставалось, как сидеть и каркать при виде большой рыбы, поблескивающей в сети.
—Ах, какая большая, и ее все р-р-равно схватили, поймали, кар-кар!
Лутра понял: что-то там происходит, но в этом шуме не было ничего опасного. Он долетал с одного и того же места, не приближался, п выдра могла бы преспокойно спать, настроив на самую большую степень удивительный аппарат своих чувств, если бы не ранка, которая вдобавок еще запульсировала. И поэтому Лутра лишь притворялся спящим.
Водяное окошко постепенно просветлело, и в норе забрезжил зеленоватый сумрак. Речные испарения принесли ароматы и рассеянный свет осеннего утра, а через задний вход проникли уже утомленные голоса; совершенный слух выдры улавливал точно, где и что происходит.
Некоторое время из камышей долетал громкий шум, в котором принимали участие и цапли, но самыми крикливыми были вороны и сойка. Сойка Матяш визжала так, точно с нее сдирали кожу.
—Он тащит Мяу, он тащит Мяу, прячется тут, прячется, клюньте его в голову, отнимите у него Мяу!
Сойка верещала сидя на иве, она убеждала возмущенный пернатый народ напасть на лиса Карака, но сама не трогалась с места, — ведь смелости в ней было значительно меньше, чем наглости.
—Вижу, вижу, кар-р-р, кар-р-р, — скорбно, как и соответствовало его черному оперению, каркал старый грач.
Грачи — птицы полезные, закон запрещает их истреблять, похоже каркающие серые вороны — вредные, и их можно уничтожать. Все они едят мясо, но вороны и охотятся за ним, они хищницы и уничтожают множество маленьких полезных птичек. Вред этот они отчасти искупают тем, что нападают на народ Цин, убивают мышей и сусликов, но это делают и грачи.
Серая ворона — существо упрямое. Голос у нее трескучий, как у трубы; ее тотчас замечает лисица, и тогда вороне приходится прятаться в свое летнее убежище среди густых ракитовых кустов.
Торо, грач, лишь сидел и ныл на сухой ветке, но Ра, серая ворона, сразу же отреагировала на подстрекательство сойки: так клюнула Карака, что тот, испугавшись, распластался на земле среди камышей.
— Подлый вор, — пусть ветер разметет твои перья! — Глаза у Карака сверкнули, и он поспешно спрятался в камышах, прежде чем Ра успела поднять на ноги всех окрестных птиц и зверей, а быть может, даже привлечь внимание егеря, что грозило уже серьезной опасностью.
— Он тут, он тут! — трещала ворона. — Унес Мяу и теперь пожир-р-рает ее, пожир-р-рает.
Но лис исчез, и все вокруг постепенно затихло.
Для Карака ночь эта была полна приключений. Все началось с того, что кошка залепила ему оплеуху, да так, что кровь залила его хитрую морду. Правда, он одолел Мяу, но явился егерь и оставил свою отметину на лисьей добыче, оповещая, что кошка принадлежит ему. Пришлось разъяренному Караку скромно поужинать щукой, не доеденной Лутрой, но ее ему было всего на один зуб, и голод погнал его в деревню, где возле птичников отважному лису при должном усердии всегда что-нибудь да перепадает.
А Карак был отважный, — ведь его пустой желудок раздирали раскаленные когти голода. Он был отважным, но не легкомысленным, и особенно соблюдал осторожность там, где не лаял пес, подлый Вахур, продавшийся человеку. Откуда знать, не притаился ли он, сторожа в саду или курятнике.
Прокравшись к околице, Карак определил, где лают собаки и в каком состоянии изгороди. Он предпочитал больших собак с громкими сытыми голосами; они обычно не умеют быстро бегать, только лаем пытаются запугать, и боялся поджарых длинноногих псов, проворных, вечно голодных и почти одичавших. Карак ненавидел проволочные заграждения и охотно пробирался через узкие щели в плетнях из подсолнечных стеблей, через которые только лиса может кое-как протиснуться, а крупная собака обычно в них застревает.
В конце одного забора Карак почуял такой сильный и теплый куриный дух, что его пустой желудок взбунтовался. После недолгого раздумья он пробрался в сад и уже направился к курятнику, как вдруг с ужасом обнаружил присутствие соседской собаки, которая вполне могла напасть на его след.
Собака задумала что-то недоброе и не желала встречаться со здешней овчаркой, но, почувствовав запах лиса, забыла, что без спроса проникла в чужие владения.
— Гав-гав, гав-гав! Тут он шел, тут он шел! — с лаем побежала она по лисьему следу прямо навстречу большой овчарке, сторожившей дом.
— Лис… лис, — оправдывалась незваная гостья, но овчарка от негодования ничего не видела и не слышала, и пока обе собаки дрались, Карак успел домчаться до луга. Он спасся от собаки, но голоден был ужасно.
Полночь минула. На западе перед луной проплывало по небу туманное облачко, и лис вспоминал о соревнующихся в пении деревенских петухах с еще большей тоской, чем озябший путник — о теплом доме. Инея еще не было, но когда Карак пробирался через поникшую траву, капли холодной росы обдавали ему морду. Они уменьшали боль от глубоких царапин, оставленных покойницей Мяу на память и в назидание: у лиса пока что не было ни малейшей охоты вступать в схватку с кошками.
На большом лугу царила мертвая тишина, и воздух был недвижим, словно там вымерла всякая жизнь и исчезла пища, способная удовлетворить жестокие требования голода. Вот если бы вернулась весна! А в эту пору уже нет гнездящихся на земле птиц, простодушных лягушек, гнезд с яйцами, дававших прекрасный легкий завтрак, но весна и лето прошли, и в потертой сумке осени остались лишь воспоминания, которыми может, наверно, жить поэт-романтик, но не голодный лис с ободранной мордой.
Карак вышел на берег реки и огляделся. На востоке возвышались пологие склоны холмов, на западе луна уходила за край небосклона. Сейчас тьма была гуще, чем ночью. Река молча извивалась иод высоким берегом. Вдруг в нос лису ударил приятный, теплый запах. Карак застыл на месте, как обычно перед всякой рискованной затеей, но потом, гонимый голодом, доверившись мраку, стал спускаться по крутому берегу к подземному жилищу диких пчел. Входом в него служило маленькое отверстие, через которое распространялся аромат воска и меда, а внутри, в своем тайнике, тихо-тихо жужжали пчелы. Карак осторожно подполз туда и принялся расширять вход.
—Кш! — отдернул он лапу, которую успела уже ужалить одна из пчел, что окончательно лишило осторожности голодного лиса.
Тут все решает быстрота! Сломав тонкую стенку, он ринулся в бой и, — хотя не сказал «жизнь или смерть», — размахивая задней лапой в воздухе, засунул внутрь морду и схватил большой кусок сотов с медом. Если бы кто-нибудь увидел, как дергается и вертится Карак, то подумал бы: «Он, видно, веселится вовсю…», хотя о веселье не было и речи. Лиса уже трижды ужалили в его чувствительный нос, и одна возмущенная пчела, нацеливаясь своим жалом, кружилась у него в ухе.
—Кш-ш-ш, ой-ой! — подтвердил Карак, что его ужалили также в ухо, и подпрыгнул, как на пружинах.
Он покатался по земле, пометался из стороны в сторону и, тряся головой и размахивая хвостом, но не выпуская из пасти чудесные по вкусу соты, побежал в заросли росистых трав.
Пчелы с жужжанием растерянно кружились во мраке, но аромат меда навел их на след лиса, с жадностью пожиравшего свою добычу, и тогда Карак снова превратился в плясуна. Танец его, весьма своеобразный, напоминал скорей утреннюю зарядку, но ничего веселого в нем не было. Расправившись с сотами, Карак понесся, как безумный, стряхивая со своей мокрой шубы последних шипящих пчел. Когда он остался наконец в одиночестве, то окончательно забыл о голоде; на носу у него красовался след от пчелиных жал, а на губах три больших, с орех величиной, волдыря. От голода он теперь уже не страдал, но тем сильней болели укусы. Неизвестно, сколько пчел съел он вместе с медом, но они вряд ли успели его ужалить.
Карак направился домой, невольно выбрав путь, проходивший возле Мяу. Он глотал слюну — мясо все-таки остается мясом — и, хотя не знал, но чувствовал, что он, как сказано в книгах по естествознанию, животное плотоядное.