— Не в том дело! Никто из моих предков никогда не находился во вражде с аистами; правда, мы их даже и не замечали, но ведь каждому жеребенку известно, что Келе здесь не место.

Мишка опять утвердительно кивнул, чуть ли не с благоговейным трепетом, будто Копытко высказал его собственные мысли; однако в глазах ослика, обращенных к коню, сквозило неимоверное лукавство.

— Конечно, — поддакнул он, — Копытко высказал то, что и без него всем нам известно. Его слова — не новость, но святая истина. Келе действительно здесь не место. Ну, так пусть он уходит отсюда, отправляется на широкий белый простор, там можно поохотиться на лягушек, которых сейчас пруд пруди, полакомиться ужами, которые тоже только Келе и дожидаются, да долго не прождут, жары не выдержат…

— Речь совсем о другом! — нервничал конь.

— Нет, Копытко, именно об этом!.. А после наш Келе затвердеет от мороза, как огородная подпорка, и пожаловаться перед концом будет некому, потому как в такую пору дураков нет выходить на мороз. И так никто и не узнает, что это Копытко выгнал его, Копытко, у которого отец был такой знаменитый… ну, этот, как его…

— Скакун…

— Вот-вот, это я и имел в виду. А мой тебе совет, Копытко: если ты и твой род до сих пор не обращали внимания на Келе, то не замечай его и впредь. Верно я говорю, Му?

— Я люблю, чтобы все жили в мире, — заворочалась корова. — И потом ты, наверное, не знаешь, Келе: у меня скоро будет сынок.

После сообщения Му наступила небольшая пауза; затем настал черед Келе сказать свое слово.

— Какой-то человек поранил мне крыло, а Берти вылечил меня. И сюда меня привел тоже Берти; он принес мою жердь, чтобы мне было на чем стоять. И я уйду отсюда, только если Берти этого захочет.

Это был прямой разговор, на это нечего было возразить. И все замолчали. Густые тени стлались по полу, и в размягчающем тепле хлева приятно было сознавать, что тут не страшна самая лютая стужа.

Луна еще не взошла, но в полях было светло от снега. На берегу ручья застыли промерзлые ивы, в камышах будто вымерла всякая жизнь, испуганно притихли опустелые, заброшенные сады, на чердаках не осталось ни одного теплого уголка, а стога соломы лишь в самой своей глубине хранили память о лете; дороги стали неразличимы, потому что по ним никто не ходил, изгороди затвердели, как каменные, и даже церковная колокольня словно съежилась от холода. А под крышей колокольни, пытаясь согреться, беспокойно переступал по балке филин Ух, но как плотно он ни прижимал к телу перья, холод все равно пробирал его до костей. Два дня филин ничего не ел. Холод одолевал его снаружи, голод терзал изнутри. Ух не жаловался, ему некому было пожаловаться, да и неудобно: ведь до сих пор он сам давал всем советы. Но сейчас филин чувствовал, что так и до беды недалеко, и, отбросив гордыню, он принялся думать, что бы ему предпринять.

На память филину пришел сарай. Правда, в последний раз они не слишком-то дружелюбно расстались с Мишкой и Келе, но Ух помогал Келе советами, когда у того болело крыло, да и вообще в трудные минуты мелкие обиды не в счет. Беда сближает даже врагов, а уж про филина и обитателей сарая никак не скажешь, будто они были врагами.

Ух вылетел через окно колокольни, и тут-то мороз дал знать себя по-настоящему. При каждом взмахе крыльев холод резал острейшим ножом, и воздух был твердый и застылый, точно лед. Филин продумал, как ему себя вести, чтобы не уронить своего достоинства, но, залетев в сарай, тотчас понял, что его беспокойство излишне: в сарае было пусто. Пусто и почти так же холодно, как на колокольне. Филин присел на балку и стал внимательно вглядываться в темноту. Куда же они могли подеваться? Из хлева донесся стук конских копыт, и это подсказало филину новую мысль. Он залетел на чердак хлева, а оттуда через щель в дверце люка, через который сбрасывали вниз сено, тихонько пробрался на потолочную балку. Едва филин уселся, как его обдало струящимся кверху потоком тепла. Ух был голоден, но сейчас не думал об этом. Правда, не ел он уже двое суток, но не спал и того больше: холод не давал ему уснуть. Тепло подействовало на филина усыпляюще. Он зевнул, распустил перья; постарался думать о жирных мышах, чтобы увидеть их, если не наяву, то хотя бы во сне, и уснул.

Мороз стоял трескучий, такого в здешних краях и не упомнить было. Казалось, холод настолько прочно примерз к селу, что не мог стронуться ни туда, ни сюда. Воздух словно застыл — ни дуновения ветра, ни колыхания облаков. Днем все было залито холодным сиянием солнца, а по ночам с неба ледяным потоком струился лунный свет. Птицы сидели нахохлившись и предпочитали обходиться без пищи, лишь бы не двигаться, не летать, не растрачивать последние крохи тепла, еще хранящиеся в отощавших телах. Зайцы вылезли было погрызть кору у акаций, но скоро опять попрятались в теплые норы под снегом. Куропатки вырыли углубления в снегу и сбились в одну кучу — так обычно цыплята жмутся к наседке; олени попрятались в густой ельник, разгребли сугроб, залегли в нем, пережидая холод. Спины у них заиндевели, в глазах застыли страх и голод. Косули едва находили в себе силы двигаться, и где бы они ни проходили, позади них по снегу тянулся кровавый след: бедняги по брюхо проваливались в сугробы, и покрытый ледяной коркой снег ранил их нежные ноги. Лисицы в надежде на легкую поживу устремлялись по этим кровавым следам, но надежда их тотчас рассеивалась, стоило им только увидеть, что мороз еще не совладал с косулями; они живы и даже заботятся о своем пропитании: грызут тонкие веточки бирючины. Лишь сарыч единственный неутомимо кружил над заснеженными полями: время от времени он застывал в воздухе, потом обрушивался вниз. И опять взмывал в вышину, держа в когтях мышь, которая ухитрялась выжить даже под снегом — одной ей ведомо, на каком корму, — и иной раз осмеливалась выбраться на заснеженную поверхность. А вот кому хорошо жилось даже в эту лютую, голодную пору, так это ястребу, Нерру. Холод не пробирал ястреба, потому что он всегда был сыт. Ему достаточно было спуститься к любой изгороди, на которой нахохлившись дрожали продрогшие синицы, овсянки и воробьи, а там выбирай себе любую добычу среди испуганно вспорхнувших птах; ястреб так и поступал, словно это было в порядке вещей, а впрочем, так оно и было заведено испокон веков. Усевшись со своей жертвой на каком-нибудь толстом суку, Нерр принимался раздирать добычу, и цветные перышки, как опавшие лепестки цветов, опускались на снег, а не успевшее остыть птичье тельце перекочевывало в желудок к ястребу, передавая ему свое тепло.

Грачи теперь все до одного перебрались в село, потому что там все-таки находилась кое-какая пожива, правда, ее с каждым днем становилось все меньше. Скромно нахохлившись, рассаживались они по тем дворам, где как раз забивали свинью, соблазнительные запахи усиливали и без того терзавший их голод, и волнение их лишь росло, когда появлялась Теч, сорока, и у всех на глазах дерзко похищала куски мяса.

Каждый раз, когда Берти приносил корм аисту, филин не мог удержаться, чтобы не подсматривать из-за балки, и жадно сглатывал слюну, потому что голод терзал его нещадно. Он уже несколько дней прятался за балкой под потолком, но пока его еще никто в хлеву не заметил. По ночам он выскальзывал наружу и пытался охотиться на мышей, но результат был плачевным: всего-навсего одна полевка и одна летучая мышь за три дня. Летучие мыши — племя Чис — погрузились в зимнюю спячку, и спали они там же, на знакомой филину колокольне, но в таком трудно доступном месте, что Ух сумел извлечь оттуда только одну из них, да и то с превеликим трудом. А этот аист внизу знай себе ест и ест без забот, без печалей. Берти вышел из сарая, и Ух, от голода позабыв об осторожности, слегка высунулся из-за балки, но от аиста даже это мимолетное движение под потолком не укрылось. Он перестал есть и посмотрел вверх. Тут и остальные обитатели хлева уставились на балку, и посрамленному филину не оставалось ничего другого, кроме как выйти из своего укрытия,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: