— Ну, пошли мыться, — Лионгина тормошила его уже без радости, просто по обязанности. — У родника и сливы помоем.
— Сливы? — удивленно переспросил Алоизас, словно впервые услышал о них, и поднялся с пола. — Какие сливы?
Солнечный луч высветил его отвисшую губу, испещрил пятнами и морщинами щеки, сделал заметной проступающую на макушке лысину. Таким будет в старости, пронзила Лионгину острая жалость, хотя она внутренне ощетинилась, ожидая новых обвинений, пока еще внятно не высказанных, закушенных в зубах. Из-за этого они становятся еще отвратительнее и непристойнее. Лучше уж откровенные, пусть грубые слова, которые тоже не обрадовали бы, но не надо было бы стыдиться элементарной потребности тела обжечься родниковой водой. Солнце, казалось, решило превратить Алоизаса в мумию, если он не сдвинется с места, и ей снова стало жалко мужа — упрямо не желающего участвовать в маленьком нарушении порядка, который мог бы стать началом согласия. В вагоне она испытала подобное же чувство жалости, но тогда — к погрузившемуся в сон детства мальчику.
— Крупные, спелые сливы. Посмотри, Алоизас!
Может, матовые от росы сливы — таких ни на каком рынке не купишь! — смягчат колючий взгляд, развеют тяжелое настроение? Так надеялась Лионгина, теряя терпение. Давай же что-нибудь делать, Алоизас!
Алоизас сильно потер лоб, как бы освобождая уголок в ноющем мозгу. Медленно, волоча свое тело и свое смятение, поплелся к окну.
— Погоди, когда ты их увидела? — Он протянул руку, но не притронулся к сливам. — Знаешь, кто принес? Хозяева?
— Откуда мне знать?
— Знаешь, но не признаешься. Да уж ладно. Красивые сливы, говоришь?
Не ожидая ответа, схватил корзинку, размахнулся и вышвырнул вон. Сливы разлетелись по кустам, словно спугнутая стая воробьев, несколько штук покатилось по комнате.
— Что ты наделал? Что наделал?
Лионгина прикрыла лицо, как от удара. Ей показалось, что твердеют щеки, грубеет, превращается в огромный струп все лицо. Вот-вот стану как та старуха, билось в голове.
— А я-то думал, все шутки кончились там, за столом. — Алоизас снова был ясен и спокоен. Наконец-то человек исполнил пусть неприятную, но неизбежную обязанность. Он прав и не станет обращать внимания на ее гримасы. — Теперь в постель!
— Ведь уже день, Алоизас! — в ее глазах — мука, но голос не хотел ни стареть, ни леденеть, звучал молодо, вызывающе.
— Спать. Все. — Алоизас не собирался тратить слова попусту.
Не ожидая согласия или помощи, резко захлопнул створки окна. Старые, перекошенные рамы скрипнули, посыпались куски отскочившей замазки. Его руки боролись не только с рамой — с маячившим, проступающим сквозь туман и горящим на солнце хребтом, который вроде бы подобрался к их окнам ближе, чем в прошлые утра. Крючок вырвался из трухлявого дерева, царапнул палец. Алоизас, наливаясь яростью, слизнул каплю крови. Еще калечиться из-за нее? Кое-как задернул гардины и уже прошел было мимо застывшей, в ужасе наблюдающей за его молчаливой яростью Лионгины, но тут в щель снова пробился солнечный луч.
— Ложись! Тебе говорю?..
Она удивилась, почему ее лицо не превращается в рану. Тогда он подошел и сжал ей плечо так, что хрустнул сустав.
Комната с задернутыми шторами полна дневным, но все еще обволакивающим светом. На стене пузырится золотистая рябь, ножка стола забрела в мерцающую желтоватую лужу, а пыль плавает в луче туманным клином. Алоизас лежит одуревший, иссякший от многократных попыток выдавить из лежащей рядом жены стон благодарности, что-то похожее на ее вчерашнюю простенькую песенку. Она молчала, пока он срывал комбинацию, молчала, когда неистово ласкал ее. Теперь Алоизас лежал обессиленный и отдалившийся, даже не предполагая, что творится в ее голове, взбудораженной внезапным вчерашним взлетом и не менее внезапным сегодняшним падением. А там непрерывно крутилась пластинка: ах, Алоизас, бедный Алоизас, если бы ты был таким раньше, в поезде, нет, еще до поездки, но теперь я не могу, не согласна, ведь у меня есть душа, и она смотрит на меня своими большими глазами. Ты ждешь благодарности, а я в эти мгновения дрожу, чтобы на шее и руках не осталось синяков, а то как же смогу поднять глаза к небу, как предстану перед горами со следами рабских оков на запястьях?
Лионгина удивлялась, что и теперь ее лицо не покрывается отталкивающими струпьями. Она чувствовала себя подмененной, вместо нее ей же самой подсунули другую. Перепуганную, прибитую, грязную. Неприятно будет прятать глаза от симпатичного поэта, смотреть мимо доброго Гурама Мгеладзе. А уж о Рафаэле… Ведь они думают, что я та же самая, которая пела им детскую песенку…
Алоизас всхрапнул, его локоть придавил ей грудь.
Захотелось сбросить руку, подползти к окну и глотнуть свежего воздуха. Вздымаются ли еще, как вчера и позавчера, застывшие, похожие на ящеров каменные волны? Блещут ли молниями, освобождаясь от теней, обнаженные каменные кручи?
— Лежи! — Рука Алоизаса, стоило ей шевельнуться, сдавила шею. — Скажу, когда вставать.
Утро поцокивало подковами осликов и волов, звенело моложавыми голосами стариков погонщиков. Разочаровавшись в вялом, не отвечающем на ласки теле жены, Алоизас сполз с кровати. Изнурительная духота заглушала мысли о чем-то непоправимом, о насилии в ответ на покорность. Вяло, не рассчитывая на свежее дуновение, отдернул гардину.
У самого окна, на заляпанных желтой и зеленой краской подмостьях, снова стояла корзинка. Снова спелые сливы. Шутники. Старательно собрали разбросанные в кустах? Чепуха! Станут они возиться, когда слив этих — навалом, свиньи и те не едят.
— Свеженькие. И подмости не поленились притащить. Чем это я так угодил им? — бормотал он, принюхиваясь к корзинке, словно в ней был ослиный навоз. — А может, я тут ни при чем? Может, это гонорар моей женушке за сольный номер? Местные дамы крашеными губками виноград посасывали, а моя… Хоть и ударил в голову алкоголь, кое-что помню. Значит, опять сливы?
Перегнувшись, с отвращением достал корзинку, но обратно не поставил — втащил в комнату. Лионгина наблюдала за ним, вышагивающим со сливами, из постели, как загнанный зверек из норы, которая уже ненадежна — обнаружена, разорена. Она упала с высоты, и падение не прекращалось. Мучитель выжал ее, будто тряпку, а теперь издевался, коля глаза сливами. Алоизас — жестокий мучитель? Забывшись, шептал, что жить без нее не может, однако не перестает мучить? Не желает примириться с мыслью, что у нее есть душа, — поэтому жесток? А может, изощренно издеваясь, мстит за собственный утраченный или никогда с ним не случавшийся полет? Недаром в вагоне, когда шел в тамбур курить, померещилось, что у него на спине язва. Опомнись, Алоизас, пока не поздно!
Не выпуская корзинки, Алоизас присел на край постели, стянул с подбородка Лионгины одеяло.
— Поскольку ты, дорогая моя, упорно молчишь, придется говорить мне. Разглагольствовать на тему слив и других быстро портящихся фруктов не стану. Согласен, мужчины неплохо пели. И все же не думаю, что нет лучших ансамблей, чем составленный из пяти или шести подвыпивших любителей. Не думаю! — Он приподнял корзинку, поставил сливы ей на ноги. — Если когда-нибудь затоскуем по кавказскому фольклору, сможем послушать профессионалов — есть ведь государственные хоры, гастролируют виртуозы и не виртуозы. Наконец, имеются пластинки. Как бы там ни было, я больше не желаю, чтобы меня за волосы тащили в рай, даже если бы я в этот рай верил. А сливами, дорогая, — он снова поднял корзинку и переставил ее на живот Лионгины, — завален рынок. Надеюсь, вопросов нет? Если нет, сказано все. — Алоизас встал с кровати, освободившись от тяжелого груза, взвизгнули пружины матраса. Лионгина лежала, не подавая признаков жизни. Казалось, ее униженное тело разбухает, как падаль под палящим солнцем.
— Если не возражаешь, верну сей дар хозяевам. Вынужден сделать это анонимно!
Лионгина услышала, как, ударяясь о ветви, посыпались сливы, как затрещала корзинка.