Из дома они выбрались лишь перед самым обедом, когда солнце буйствовало вовсю. Это было другое солнце — безжалостное, кусающееся, давно уже разорвавшее нежную утреннюю пелену и обжигающее все, что встречается на его пути. Носки Алоизаса почернели от пота, он натер ногу и, прихрамывая, ворчал. У Лионгины намок толстый слой пудры, которым пыталась она замаскировать шею, пострадавшую от мужниных нежностей. Копошившаяся в тени каштана бездомная собачонка завиляла хвостом, но испугалась палящего солнца и не побежала следом. Сторонясь людей, они свернули на уединенную тропинку, по которой еще не ходили. Тропинка покружила, попетляла по убогому кустарничку и вывела их на маленькое деревенское кладбище. Серый холмик, обдутый ветром — растительность обглодана козами, — утыкан плоскими торчащими вкривь и вкось каменными надгробиями. На одних различимые, на других уже стертые письмена. Ни дерева, ни цветка, да, вероятно, и не росли бы они тут. Белые козы щипали колючий кустарник, жесткую траву. О вечности свидетельствовали лишь могильные холмики — горки белых камешков, — у хоронящих, наверно, по семь потов сходит, пока выдолбят яму. Горы высились над погостом, не принося ни малейшей прохлады, серые, безобразные, словно никому — даже сами себе — не нужные, какая-то неразумная сила во времена оны притащила их сюда и бросила за ненадобностью. Взгляд Лионгины, мрачный, безнадежный, блуждал между сгоревшим до белесости небосводом и серыми грудами каменного хлама. Возникла мысль: пора вспомнить о прохладном севере.

— Я хотела бы умереть, — сказала Лионгина неживым голосом. — Поехали домой, ладно?

— Не валяй дурака — не дождавшись конца отпуска?

Врожденная приверженность к порядку не разрешала Алоизасу признаться, что он и сам бы с удовольствием сбежал. Болтовню жены про смерть пропустил мимо ушей.

Не заботясь о том, видит их кто-нибудь или нет, чуть ли не бегом припустились они домой. Заберутся в свою нору, высунут языки, как та собачонка, и будут дожидаться вечерней прохлады…

— Что за чертовщина? — Алоизас, успев сбросить лишь одну туфлю, хромая, сунулся к окну. Снова сливы! Снова. Другого сорта — красные, пузатые. И уже не в корзинке — в красивой глиняной миске. Черная керамика, механически зафиксировал он. Покосился на Лионгину — Ну, что ты скажешь?

Она не ответила, и он схватил миску за край. Сейчас размахнется и швырнет, да так, что осколки до самой горы долетят; но в саду бродили отдыхающие. Криво, половиной рта усмехнулся, поставил миску на место и, ухватив за черенок сливу, надкусил.

— Кисло-сладкие. — Пожевал. — Жажду утоляют. Попробуй и ты!

Брызгал сок, тек по подбородку, казалось, Алоизас разгрызает даже косточки.

Нет, косточки он вынимал изо рта и укладывал в желобок на подоконнике.

Лионгина расставляла стулья, чтобы не надо было смотреть, как муж уничтожает сливы. Методически. Одну за другой.

Сникли, разрушились ее горы. Теперь не будет и слив — жалкого воздаяния, кое-какого утешения. Не будет ничего, за исключением воспоминания о том, как яростно ходят челюсти Алоизаса.

— Не хочешь? Остались еще.

— Я хочу умереть. — Она прошептала едва слышно то, что уже сказала на кладбище.

Ночью Алоизаса разбудил глухой, как заклинание, звук. Лионгина стонала во сне голосом старухи, которая никак не может дозваться смерти. Он едва дотерпел до утра, но не разбудил жену.

Ее глаза, когда он окликнул ее на рассвете, смотрели из мутного мрака, где не было ни гор, ни солнца. Даже бездомной собачонки с грязной мордой там не было.

— Какой смысл вкладываешь ты в слово «умереть», дорогая?

— Никакого. Не хочу жить, и все.

— Почитала бы, что говорят о смерти мудрые люди.

— Знать не хочу никаких мудрых людей. Хочу умереть.

— Глупая смерть не делает человеческую жизнь осмысленной. Это бессмыслица.

— Вся моя жизнь — бессмыслица. Я это хорошо знаю, нет у меня больше никаких желаний.

Неодетая, она зашлепала к окну. Чуть отдернула занавеску, в глаза ударил выкатившийся из ущелья огромный ком солнца. Лионгину залило розовое свечение. Такого восхода она еще не видела.

Ей стало и хорошо и горько, словно никогда больше не увидит она такого.

— Вот и снова мы улыбаемся, дорогая. — Алоизас надеялся, что развеял ее мрачные мысли. — Но почему так печально?

Он раскрыл объятия, она проскользнула мимо. Умереть не могу, еще не могу, но как жить?

— Нескончаемый праздник! — Навалившись на балюстраду веранды, Алоизас глядел в долину. — Когда ж тут работать людям? В полдень адская жара не дает, темнеет рано, а при луне только плясать.

Прислушалась и Лионгина, накинувшая платок, — ей было холодно. Кто там барабанит по медному тазу луны? Кто там верещит на дудке? Даже звездный полог вздрагивает со всеми своими Медведицами и Млечными Путями, медленно перемещаясь из одной необъятной дали в другую. Как на ладони видна группа людей на естественной террасе, на взгорке возле облупившейся церквушки. Внутри полуразрушенных стен, среди камней, топорщится чертополох — днем они заглядывали туда, — но площадка утрамбована, как стол, и свет луны покрыл ее зеленоватой скатертью. В середине круга — чьи-то голые ноги. Да это же их мальчишка-провожатый! У кого еще такие резвые? Плывет и плывет по кругу, изгибается, извивается, чуть ли не в землю как корень ввинчивается и снова парит над ней птицей. Мелькают и мелькают его икры, и кажется, танец будет продолжаться вечно, поддерживаемый и подстрекаемый дробью барабанчика. Иногда доносится гортанный выкрик, это Рафаэл, узнает Лионгина, не поспевают его пальцы за самыми быстрыми ногами деревни. Рафаэл досадливо вскрикивает, когда нарушается ритм. Лионгина ждет этих мгновений — голос все сильнее хрипнет, а яростная дробь все убыстряется. Барабан гремит, чуть не лопаясь, ноги мелькают, кажется, оба вознамерились раскачать каменистую землю, созвать к белеющим стенам всех живых. Слишком часты перебивы ритма, и Лионгина начинает понимать, что это тоскующий зов, адресованный ей. Где бы ни столкнулись они, Рафаэл испепеляет ее огненным, гордым и полным покорности взглядом. Танец — его хитрость, дерзкое обольщение. Мальчишка — намекни только — в пропасть ради него ринулся бы. Чего им от меня надо? Или Рафаэл хочет что-то напомнить? Песню гор, которая умерла? Лионгина зябко кутается в платок.

— Гм, народные танцы? Может, сходим, а? — нерешительно предлагает Алоизас. И ему надоело торчать под крышей.

— Холодно. К тому же нас не звали.

— Не понимаю тебя. Сначала была готова бегать за каждой оборванной старухой, одетой в национальный костюм, за каждым серым осликом…

— Я сыта сливами.

— Сливами? При чем тут сливы? — Алоизас раздражен тем, что жена снова не поняла его. — Над нами решили поиздеваться. Я достойно ответил. Вот и все.

Лионгина встает и, Придерживаясь за балюстраду, направляется в комнату.

— Нет, не все. У тебя в запасе еще одно воспитательное средство: можешь меня прибить.

Это она говорит уже в комнате.

— Прибить? Тебя… я?

Алоизас вспыхивает, его взгляд скользит следом за ее неживым взглядом. Их глаза упираются в стену комнаты, словно раньше они ее и не видели. Поблекшие обои, извивающаяся трещина в бревне, ничего больше. Даже пятна интересного нет. Пустота. Бессмыслица. С потолка спускается блестящий черный паучок, таких полно в старых домах, но и он убирается в сторону, огибая бесцветную пустыню. В уголке на полу — портфель Алоизаса с начатой книгой, с мыслями, далекими от этой одурманивающей тоски, еще в комнате срезанная хозяйкой и поставленная в воду чайная роза — даже запах можно уловить! — но взгляд приковывает голая стена. Пустыня.

— Ерунда. Не надо драматизировать. — Алоизас встряхивается, отворачивается от пустоты. Не смотреть в ту сторону. Не видеть. И ей не позволять.

— Заходите, не погнушайтесь, люди добрые! — приветливо манил рукой выкатившийся откуда-то пучеглазый продавец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: