Он старше на целую кучу лет. Об этом явственно свидетельствовали не признаки постарения — пока что незаметные, может, лишь намечавшаяся на макушке лысина, которую, впрочем, еще не обязательно было прикрывать прямыми, воскового оттенка волосами, — о возрасте во всеуслышание заявляли самоуверенность и сознание собственной значительности. Оно было весомо, это сознание, но, как и плотная материя костюма, не производило грубого или тягостного впечатления. Мужчине шла его медлительность, казалось, каждое могущее сорваться с губ слово, прежде чем произнести его, взвешивал он всей своей статной фигурой, всей окутывающей его оболочкой солидности, всеми сопутствующими ему воспоминаниями и привычками. Поэтому усмешка узкого, едва прорезанного рта означала не высокомерие, а снисходительность человека, твердо убежденного в своей правоте. Однако губы тут же сомкнулись; они не наедине и к тому же в ситуации, подсовывающей как занозы, всевозможные неожиданности, они — в дороге.

Покосился, не поворачивая головы в сторону. Чисто выбритыми, пахнущими одеколоном щеками ощутил не только витающий в проходе запах чужих людей из соседних купе, но и дистанцию между собою и женщиной, самым близким ему человеком в этой ситуации. Расстояние духовное и физическое, не преодоленное начавшимися уже месяц назад интимными отношениями. Собрался было протянуть руку, погладить — опустил. Неизвестно, как воспримет она явную ласку. Испуг ее вызвал бы раздражение, радость тоже нежелательна. Женщина с тонкой девичьей шеей смущала его, хотя принадлежала ему телом, душою и одеждой — Да, да, и дорожной одеждой! — о чем опять же свидетельствовал покровительственный взгляд его прозрачно-голубых глаз.

— Не устала, дорогая? Весь день на ногах.

Теперь, когда легкий пушок на незагорелой шее колыхнуло пахнущее зубной пастой мужское дыхание, узкие плечи женщины вздрогнули — она всегда вздрагивает, когда с ней неожиданно заговаривают, это заставляет и тревожиться, и снисходительно усмехаться, — он позволит себе взъерошить ее густые, к сожалению слишком коротко остриженные волосы. Невинная, дозволенная ласка. Будто сунул руку в жесткую щетку — такие у нее волосы, и жаль, что осталась от них едва треть, шея кажется тоненькой, как у остриженной и выгнанной на дождь овечки. У него перехватило горло, словно от пронизывающего порыва ветра. Он сухо, нетерпеливо кашлянул.

— Душно, правда? Тут немного свежее. Сдается, подсолнухами запахло! — Словно внезапно разбуженной, ей захотелось услышать собственный голос. Не разбил ли его безумный грохот, не истер ли в дорожную пыль? Нет, голос звучал по-прежнему, всего до конца не высказывающий, немало оставляющий в горле и еще глубже. Своим неожиданно сочным голосом она немножко гордилась, конечно, тайком. Женщина намеревалась вернуться в себя — ведь ничего не изменилось и не изменится! — но самолюбие мужчины задело то, что этим звучным голосом она спешит зачеркнуть его прикосновение, забыть пробежавшее по волосам электричество.

— Какие еще подсолнухи? Где ты их видишь? — он повел подбородком в сторону мелькающих за окном желтых полос скошенной, но еще не собранной пшеницы и едва сдержался, чтобы не прижать к груди головку, поверившую в цветовой обман, но не поверившую в искренность его ласки.

— И в самом деле! Ох!..

Жалобной ноткой она извинялась за ошибку, а также за дурацкое торчание возле окна, правда, не запрещенное. Ей вообще ничего не запрещалось, сама вовремя соображала, чего не следует делать. Да и после того, как спохватывалась, ее не заставляли раскаиваться.

— И все-таки не переутомись. Путь долгий, дорогая. — Рука, еще пахнувшая ее волосами, соскользнула и повисла у нее за спиной.

Никто и сейчас от нее не потребовал, рука висела, не касаясь бедер, однако белая блузка пошла рябью. Молодую женщину пронзила глубинная дрожь, заставила ее напрячься и затрепетать. Между ним и ею всегда оставалась некая дистанция. Даже в минуты интимной близости. Каждый раз она старалась скрыть от него что-то. Но что? Стыдливую мысль, обнаженное тело? Пугливым голубем мелькнула в памяти грудь, которую ему случалось видеть лишь в темноте, в лучшем случае — в полумраке. Приходилось выполнять условие: не раздеваться при свете. А так хотелось вылущить ее из мрака, из сковывающего ее стыда или страха, согреть в ладонях, чтобы дозрела, как зеленый еще плод; он жаждал этого втайне, страдая сам, потому что был скован не меньше ее, послушной и все же внутренне сопротивляющейся. Молоденькая жена дрожала под его тяжелеющей ладонью, и все возрастала проникшая в душу досада, что его, крепкого мужчину, обкрадывают средь бела дня он слышит за спиной сопение вора, ощущает его скользкую, потную руку у себя за пазухой, но почему-то — от чрезмерной порядочности или боязни — не решается стукнуть по вороватым пальцам и тем самым упрочить свое право на обладание.

— Я так благодарна тебе, Алоизас… Так благодарна… За все… — проговорила она, будто приостановившись глотнуть воздуха на крутом подъеме, хотя никакого подъема не было, поезд катил по равнине.

Ей самой было неясно, почему захотелось поблагодарить мужа, неясно: вобрала ли ее благодарность все, что промелькнуло и еще промелькнет за вагонным окном, включая внезапно на каком-то перегоне возникшее и затмившее остальные впечатления видение гор? Не понял и он, почему вдруг вырвались у нее слова благодарности, но перехватило дыхание. На миг растаяла ее холодноватая, подспудно упрекающая покорность. И имя его произнесла, как перед прыжком; раньше, когда называла его по имени, голос звучал слишком уважительно. Почаще бы говорила, как сейчас! Алоизас ощутил свое сердце под подаренной сестрой Гертрудой рубашкой, под твидовым пиджаком, который, несмотря на исходящий от бесконечного жнивья жар, укрывал его, словно броня, оболочкой значительности и отстраненности, в нее привык он кутаться, чтобы оградить себя от суетности и банальности. Он увидел свою потянувшуюся к жене руку, но так, словно это была не его, а чужая рука, может быть, того вора, и жену сверху увидел, будто вот-вот упадет в обморок, обмякшие плечи, шея и розовая полоска кожи на груди, в скромном разрезе блузки. Никогда, даже в постели, не тянуло их так друг к другу, даже собственное дыхание могло помешать, и тут кто-то простонал от сладостной боли. Простонал громко, словно в насмешку, чтобы услыхали они да и весь вагон. И еще раз, но уже сквозь грубый хохот, заглушающий истинный смысл стона.

Неподалеку, во вдруг потемневшем проходе, — поезд втянулся в туннель — возилась парочка: плотный парень в оранжевой майке и крепкая светловолосая деваха, не умещающаяся в коротеньком, узковатом для нее халатике. Она пыталась прикрыть им вылезающую наружу крутую грудь, а он тискал ее, не давал. Девушка шлепала парня по щекам свернутым в трубочку журналом, его наглая лапа, оставив грудь, уже тянулась к пояску на талии. Внезапно возня прекратилась, — может, все это было в шутку, от избытка молодости? — однако в ушах Алоизаса продолжал звучать стон отдающейся, на все готовой, со всем заранее согласной женщины и грубый, ее или кого-то другого стесняющийся, стремящийся все принизить, даже изгадить, смех. Затаив дыхание, прислушивалась к звукам и Лионгина — пора уже и ему называть по имени свою молоденькую жену! — не менее его взволнованная стоном и смехом, однако словно удивленная, что больше ничего не происходит, — по-прежнему что-то бормочут стоящие поодаль пассажиры, плещется, подхваченная порывом ветра, желтая занавеска. И жарко, до умопомрачения душно… Алоизас снова увидел жадно тянущуюся к Лионгине руку… Не мифического вора — собственную руку с набухшими венами и старательно ухоженными ногтями.

Поездка в горы и обратно i_002.png

— Чертовски хочется курить, — прошептал он внезапно пересохшими губами.

С трудом поднял тяжелую, бесчувственную, словно перебитую руку, похлопал себя по карману пиджака, вытащил трубку с изогнутым мундштуком. Пальцы ожили, но сжимали трубку не особенно изящно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: