Поезд подъезжал к большой станции, где Ингер нужно было выходить. Она бросилась собирать вещи, одновременно бестолково досказывая свою историю: работала в Петрозаводске, но теперь едет из Ростова. Там живет сестра Ахмеда, замужем за украинцем — светлая голова, учительница. Она одна сочувствует Ингер, как родная. Сейчас они с Фаизом пересядут на другой поезд. Им лучше всего оказаться дома после обеда, когда на выметенных зноем улицах не встретишь и собаки. Пока не соберется родня, Ахмед — он работает на санэпидемстанции, клеймит мясо! — бывает добрый-добрый. Даже заплачет от счастья. Подхватив, закружит ее, как ребенка, совсем позабыв о своем сыне, Фаизе, который уже отвык от отца и будет страшно бояться бородатого шумного дядю. Когда появятся родственники, Ахмед изменится: начнет ругаться, грозить, бегать из угла в угол.
Ни на минуту не умолкая, Ингер укладывала вещи, всевозможные свертки, купленные в Таллине, да, побывала она и в Таллине, почему бы нет? Со стороны казалось, что женщина довольна и даже гордится своими туристическими достижениями, — и воспоминание о длинном кинжале, от которого кровь стынет в жилах, начисто во время этих путешествий выветривается из ее светловолосой головки, легкомысленной и изрядно запутавшейся.
— Как знать, вдруг возьмет да и вправду зарежет? Такая молоденькая, — пожалела ее Лионгина, когда они остались вдвоем с Алоизасом в развороченном, словно здесь вихрь бушевал, купе — молчун Фаиз успел раскидать и по-своему сложить даже их вещи.
— Нашла кого жалеть. — Презрение и раздражение Алоизаса перегорели, пока он сдерживался, не вмешиваясь в разговор женщин. — Давай забудем о ней. Проголодался я от вашей болтовни. Может, поедим?
Лионгина молчала.
— О чем задумалась? — Он приподнял пальцем ее подбородок, надеясь отыскать в глазах истинную причину уныния, — возможно, какую-нибудь мелочь, связанную не столько с болтовней финки, сколько с его суровостью. — С удовольствием умял бы куриную ножку. А ты?
Странной, непривычной была его нежность, а пуще того — желание не вовремя поесть, однако Лионгина не выказала удивления.
— Что с тобой, что? — тщетно пытался он развеять ее мрачное настроение, уже обеспокоившись и сердясь. — Если тебе жалко эту финку, то… Поверь, такими — полны подворотни.
Лионгине представился длинный глухой забор. Не Ингер — она, выжатая, как тряпка, валяется под ним, а сверху, из недосягаемой выси, на нее обращен холодный взгляд — то ли Алоизаса, то ли не Алоизаса…
Такой пристальный взгляд, пронизывающий человека насквозь, будто он из стекла, встретил Лионгину, когда Алоизас за руку ввел ее в двухкомнатную квартиру, обставленную старинной мебелью. Полированные шкафы блестели, свет лампочек приглушался плотными абажурами, к каждому вершку паркета льнул ковер или пестрая дорожка. Долговечность кресел сберегалась полотняными чехлами, корешки книг — стеклами секций без единой пылинки или следов пальцев. Великое множество разнообразных мелочей — бытовых вещичек, порошков, паст, жидкостей на все случаи жизни — было расставлено по полочкам в кухне, ванной, коридоре, аккуратно разложено по коробочкам и ящичкам. Каждая щетка, гребень, спицы, иголки имели надежные упаковки и футляры.
— Девочка, и все, — произнес четкий и сочный, казалось, не ведающий сомнений, ничему не удивляющийся голос, а настороженный взгляд холодных глаз, обшарив Лионгину с головы до ног, скользнул в сторону, на миг оставив ее раздетой догола, более юной, чем была она на самом деле. Потом глаза вновь уставились на нее, но обозрели уже не одну, а вместе с Алоизасом, тоже неловко переминающимся с ноги на ногу, на какое-то время они оба застыли в ледяном свечении тяжелых глаз сестры Алоизаса Гертруды. Не урод. Чего-чего, а этого не скажешь, — процедила она, словно о тряпичной кукле, не соответствующей, конечно, строгому стилю ее интерьера, однако, вероятно, вполне терпимой в другом, более скромном жилище.
Алоизас усмехнулся несколько нервно, выдавая этим, как важно для него впечатление, произведенное Лионгиной, хотя он якобы и не нуждается в сестринском благословении.
— Понравилась моя красотка?
— Красотка как красотка, но слишком молода.
— Не думай, ей не семнадцать!
— Мне скоро двадцать, — отважилась выговорить Лионгина, выдувая слова в воздух, прямо перед собой. Не знала, как обратиться к сестре Алоизаса, — и самого-то его по имени не называла. На лице, шее и руках стыли пятна от стеклянно-холодных взглядов Гертруды. Будто клеем, будто яичным белком измазала. И это мешало дышать, шевелить губами, думать.
— Что ж, возраст, конечно, солидный, — сказала Гертруда.
— Значит, не нравится тебе моя красотка, а, Герта?
Странно, подумала Лионгина, ее можно называть Гертой?
— Я же сказала тебе, что не урод! Ну, молоденькая. Остальное определится позже.
Алоизас нашел ее глазами, она спряталась было в углу, у терракотовой вазы с бессмертниками. Сухие соцветия и веточки как-то смягчали угрюмость заставленных мебелью комнат. Вызывающе усмехнувшись, он взглядом, похожим на взгляд сестры, только более живым и гибким, поманил Лионгину ближе. Объявит наконец своей Герте, зачем привел, или нет?
— Никакого «позже» не будет. В пятницу эта девочка станет моей женой.
На крупном, обрамленном красивыми каштановыми волосами лице сестры дрогнула огромная верхняя губа. Дрогнула, будто камнем в нее попали. Внутри что-то хрустнуло. Наружу вырвался звук, похожий одновременно на всхлип и веселый смешок. Установилась неловкая тишина. Лицо Гертруды посерело, словно вытоптанный луг. Еще оно выглядело, как старинная дорогая книга, захватанная грязными, безответственными руками, но где все еще можно прочитать: есть были и будут ценности, не могущие пострадать от скоропалительных решений даже в том случае, когда приходится подчиняться обстоятельствам. Чтоб спрятать свое слишком выразительное лицо, Гертруда принялась накрывать на стол. Долго и трудно вытаскивала скрипящие ящики шкафа, переполненные простынями, нижним бельем, отрезами, — искала скатерть и куда-то запропастившиеся салфетки. Расставляя фарфоровые тарелки, раскладывая серебряные ложки и вилки, она наконец успокоилась.
За столом Лионгина снова ощутила ее ледяной, пронизывающий взгляд. Не ожидая, пока этот взгляд заставит оцепенеть, отодвинулась в сторонку, как от маячащего перед глазами предмета. Она была уже не одна, хотя не осмеливалась положить руку на руку Алоизаса или каким-то иным способом обнаружить свою принадлежность человеку, чьи глаза похожи на глаза сестры.
— Вина, я вижу, ты не уважаешь? — Гертруда поднесла к губам хрустальный бокал.
— Не знаю. — Лионгина выпила свой до дна и осторожно опустила на стол, чтоб не разбить тяжелого, дорогого бокала.
— Не спеши, ты еще многого не знаешь. — В отчетливом голосе Гертруды послышалась более сердечная нота.
— Я не избалована, — сказала Лионгина громко, пьянея от вина и маленькой своей победы.
— Как же ты представляешь себе семейную жизнь, девочка? — Гертруда отважно боролась со своим поражением. Она многое потеряла, стоило этой девочке заговорить своим красивым низким голоском, и не ведала, что приобретет взамен.
— А никак, — честно призналась Лионгина.
— Боже, и с таким багажом отправляешься к ал… то есть в загс!
Алоизас тем временем окутывал себя ароматным дымом. Курение — целый ритуал, чуть ли не эстетическое переживание, так объявил он ей, еще ничего не рассказав о себе. Не станет он защищать ее, когда в пальцах дымит трубка. А может, нарочно позволяет пилить тупым ножом, чтобы была послушнее?
Лионгина молчала. Слезой выдала бы себя — печальное самоуважение одинокого существа. Точнее — остатки самоуважения, потому что ощущала себя недостойной Алоизаса, чуть ли не коварно втершейся в его жизнь. Ну чего роется она во мне своим стеклянным взглядом? Ах, если бы я любила… И если бы меня хоть чуточку любили!
— Будем надеяться на лучшее. Слова — серебро, молчание — золото. Не так ли говорят в народе? — Гертруда спохватилась, что слишком строго экзаменует. — Может, хочешь посмотреть мое хозяйство, пока Алоизас тут дымит?