Уже хотела было протянуть руку, чтобы разбудить мужа, но в глазницах Алоизаса сверкнули искры. Острие рапиры или шпаги, нацеленное в ее подбородок. Чужой человек по имени Алоизас — кто он? А ты, знаешь ли сама, кто ты такая? Боишься его, боишься себя, и все это — ха-ха — называется поездкой в горы — несуществующие горы! — или старым, как мир, по словам матери, свадебным путешествием, ха-ха!
Отец проводить не пришел. Она озиралась, не блеснут ли очки в дешевой оправе на грубом, крепко помятом жизнью лице. Стеснялся зятя, его респектабельной сестры, словно они были переодетыми тюремными надзирателями. Неправда, отец стеснялся другого. Уж не той ли своей трепотни о горах, принесенной из чистилища? Бездумно посеял зерна мечты в сердчишке дочери и теперь с тревогой ожидал всходов?
— Не смеши меня, — сказала мать после свадьбы, язык-то у нее не отнялся, как у бабушки Пруденции, только лицо перекосило да правую сторону: руку-ногу парализовало. — Ни отец, ни ты… При чем тут ты? Это я нашла его тебе, за ручку привела! Ты, прости меня, господи, и комара-то заманить не смогла бы. Это я устроила, чтобы тебе, а не другим, носил он свою работу, чтобы за рукописями домой таскался. В домашней-то обстановке и машинистка — женщина. Поверь, халатик дома больше впечатления производит, чем дорогие кольца — на службе. И в горы поедете благодаря мне. Деньги муженька, а знакомства и оборотистость — мои. Что в наше время деньги? За меня держись, дочка, не за отца. Чему может научить человек, которому и в тюрьме было хорошо? Остается всем в тюрьме устроиться, если там так хорошо!
Речи матери были туманны. Не обволакивает ли этот туман иногда и ее разум? Согласилась же выйти замуж из уважения к ученому. Из благодарности, что сжалился, не выхлестал глаз теми гладиолусами — сколько ошибок в его рукопись напихала, — мог бы в грязь втоптать, но пожалел. А цветы, ясно, для меня купил, надеялся, что напечатаю. Соврал, что купил цветы для сестры. Не умеет врать — даже побледнел. Видит только себя, живет собою, но врать не умеет. Стоял надо мной, как воплощение попранной добродетели. А для меня уже не имели никакого значения ни его спокойствие, леденившее затылок, ни дурманившие голову правильные, но слишком торжественные слова…
Если честно, то согласилась Лионгина выйти замуж из-за одиночества. От жуткого страха оцепенеть, не соприкоснувшись с другим живым существом, чувствуя, как сохнет и морщится кожа, секутся и редеют волосы, а мерзнущие руки становятся похожими на отвратительные синеватые лягушачьи лапы…
…Господи, неужели нужен мне был укромный уголок, а совсем не горы, ради которых не пожалела бы всю свою кровь, каплю за каплей?..
— Вставай, дорогая. К нам рвутся цыгане.
Обросшее, помятое лицо Алоизаса. Голова еще в чаду от снотворного. Недовольно ворчит, потому что застигнут врасплох — не успел влезть в свою привычную броню — костюм. Неважно, что в степном просторе начинает светать, а на тесном вокзальчике ночь фонари полыхают вовсю.
— Терпение, терпение, граждане. Люди спят, понимаете? — Алоизас отщелкивает торчащий в двери язычок стопора. Голос у него — как у похмельного грузчика из гастронома, которому не дали с утра выпить. Сдвинув с места махину двери, он зажигает весь свет — спать все равно не удастся.
— Придется пустить цыган, все равно не дадут покоя.
Не цыгане — мальчик и светловолосая женщина со звучным именем Ингер. Немногим старше Лионгины, лет двадцати трех или двадцати пяти, если скажет, что недавно отпраздновала двадцать, тоже спорить не станешь. И имя какое-то птичье, и речь: тараторит пулеметными очередями. Только если ей двадцать, то когда же успела завести такого большого сына? То и дело теряет его, хотя мальчик из купе не выходит, терпеливый и молчаливый. Спохватившись, что давно не обнимала, принимается озабоченно шарить вокруг. Разумеется, никуда он не делся, сидит на корточках и возится с пряжкой ее же босоножки. На радостях она прижимает его к коленям, да так, что у мальчонки дух захватывает, и продолжает тараторить. Рассказывает бессвязно, словно птичка с ветки на ветку прыгает. Мысли ее тут, в поезде, и не тут — где-то между небом и землей. Какая уж там эта Ингер цыганка! Блондинка с очень светлыми, словно наилучшей импортной химией выбеленными, волосами. От природы такие или на летнем солнце выцвели? Лионгину удивляет ее светящаяся белизна, а еще сильнее — уткнувшийся ей в колени, будто упрек, смуглый ребенок. Черные как смоль волосы, под густыми бровками едва умещаются темно-карие, как свежевылупившиеся каштаны, глаза.
— Я из Петрозаводск. Финка из Петрозаводск. Едем далеко… К отец Фаиза… Вот он, мой Фаиз! — Ноготь Ингер с облупившимся лаком зарывается в черную и густую шевелюру мальчика.
Тот весь загорелся, заерзал, словно получил знак высочайшей благосклонности. И тут же вывернулся, поймал ласкающую руку, стараясь укусить мать за палец; оба, забыв обо всем на свете, принялись рычать друг на друга, как в зоопарке, где иногда можно увидеть в одной клетке тигра и котенка или лису с петушком. Фаиз щелкал зубами, вот-вот откусит палец, она, якобы сердясь, шлепала его по толстым губам. Возились до тех пор, пока женщина не вспомнила, что не окончила своего рассказа. Чмокнула малыша во взъерошенную черную макушку и легонько оттолкнула обеими руками, как отталкивают воздушный шарик.
— Мальчик звать Фаиз, а папа Фаиза и мой мужа — Ахмед. Вот обрадуется мой мужа! От радости такой пир закатит, все родные созовет. Шашлыки, люля-кебаб, бастурма! И плов, замечательный плов, рис — как жемчуг! А потом Ахмед будет свой кинжал точить… Всю ночь точить, вот так — вжик-вжик! — Она схватила со стола две ложечки, потерла их одна о другую, но нужного звука не получилось. — Вот такой кинжал! — Ингер бросила ложечки, расставила руки. В обозначенном ею пространстве легко уместилось бы полотно косы. Светлые глаза, похожие на прозрачные льдинки, наполнились слезами. В пролетающем свете придорожных фонарей в них заплясали искорки не только ужаса, но, как ни странно, и восхищения.
— А вы не боитесь? — испуганно поинтересовалась Лионгина, никогда прежде не слышавшая таких жутких рассказов и почему-то сразу же поверившая женщине, хотя было ясно, что та преувеличивает, а может, валит в одну кучу самые разные воспоминания.
— Я — бояться! Ой, как бояться! Подхватить Фаиз и бежать. Уже третий раз бежать и третий возвращаться.
— И снова будете жить с таким зверем?
Лионгине холодно, она кутается в одеяло. Алоизас прищурился, уголок губ иронически закушен. На попутчицу не смотрит, будто ее тут нет, наблюдает за женой, которая своим любопытством побуждает случайную попутчицу нести всякую чушь.
— Кто зверь? Ахмед зверь? — В холодных глазах Ингер сверкнула злоба, но тут же превратилась в жалость к наивной, ничего в таких делах не смыслящей женщине. Лионгина отшатнулась — поразила неожиданная перемена настроения собеседницы, но ядовитая улыбка Алоизаса не советует продолжать расспросы, — Ахмед — не зверь! — гордо заявляет Ингер, как бы убеждая саму себя. — Ахмед — высшее образование! Это Ингер — просто парикмахер, Ингер! Был конкурс парикмахеров разные автономные республики: кто самый-самый хороший? Ингер — самый-самый хороший, красиво постригла братик Ахмеда. Ахмед пригласил в гости и не отпускайт. Не отпускайт, пока Ингер не согласится замуж! Запер…
— И вы согласились? По своей воле?
— Воля? Ингер имеет воля? Увидала и растаяла, как воск… Глаза огненные, волосы — лошадиный грива! Я умоляла бог, чтобы не отпирал… Влюбилась, безумно.
— А кинжал? Простите, вы говорили о кинжале или мне послышалось? — Лионгина прикрыла рукой шею, словно возмездие подкрадывалось и к ней.
— Кинжал? От любовь этот кинжал! Ахмед очень любит свой Ингер… Вот, посмотрите! — и грубовато засмеявшись, она отвернула рукав блузки. Обнажилось пышное белое плечо, красный полумесяц — от укуса — Улица не пускает, работа не разрешает, боится, чтобы чужие мужчины не съели, хи-хи!.. К солнцу ревнует! Поверите, на Финский залив я летом больше загорал, чем на Кавказ. — Ингер снова рассмеялась, но уже по-другому — печально и тоскливо, искренне удивляясь такому географическому казусу. — От любви этот кинжал, от любви… В одна прекрасная ночь и правда зарежет… И пускай! — Она тряхнула своими белыми-белыми волосами, вспомнила, что давно не обнимала Фаиза, и, схватив, вновь так его стиснула, что мальчик заверещал.