Мучительное сознание собственной слабости не прошло у Зузы и после того, как девушки, пробравшись через двор на крышу трактира Чечотки, внезапно облили парней сразу из нескольких ведер, чтобы победа в этот день не досталась целиком одной стороне.

Наконец Зуза тронулась с места; но прежде чем скрыться за распускающимися деревьями, росшими по обе стороны дороги, она обернулась. Павол смотрел ей вслед и молчал, молчал так, будто всю его веселость сковало железом. Их взгляды встретились. Большие карие глаза Зузы Цудраковой, словно тяжелая непроглядная пучина моря, и скользнувшие по нему два утлых суденышка — это Павол, покраснев от стыда, отвел взгляд в сторону.

— Сказано же тебе: девок хоть по два раза обливай… а замужних не тронь. Взять хоть бы Зузу — ведь ей вряд ли приятно обливанье, — бросил Павлу один из женатых мужиков.

А сам, черт бы его подрал, сам держал ее за плечи!

Прошла пасха, уж сколько дней как высохли блузки у девушек и женщин и наступила пора напряженного труда в поле и на горных корчевьях. Люди, засучив рукава, брались за ручки плуга и вожжи, за мотыги и заступы и, вздохнув разок-другой полной грудью, после долгой зимы впрягались в работу. Работа спорилась. С каждым днем все ласковее веял по долинам и косогорам теплый ветерок, все смелее пробивалась робкая травка из рыхлой земли, и, когда плуг разлиновывал крохотные участки, верилось, что на этих пока еще чистых строчках осенью можно будет подвести хороший годовой баланс.

Работали всюду, даже внизу, у самой речки, еще совсем недавно заливавшей поле; работали Мартикан, Кришица, Сульчаковы; Шимон Педрох и тот перестал отпускать шуточки и усердно пахал. Принялись за работу и те, что жили наверху на скудных землях, «на свежем воздухе», как они обычно острили, прикрывая шуткой свою нищету; уже закончили сев Картариковы над лесом и Гущавы около леса, так как работников у них в семье было много, а участки — шапкой прикроешь.

Все весело, с надеждами принялись за безнадежную работу, и только Зуза Цудракова в этот год никак не могла начать. Не потому, что была одна и вся тяжесть бедняцкого хозяйства лежала на ее плечах. Ведь и раньше, еще когда муж был дома, она жила так же: женщины в горных селениях привыкли брать на себя львиную долю забот по хозяйству…

Но этой весной Зуза Цудракова чувствовала себя нездоровой. Лицо ее побледнело, и тем резче выделялись глубокие, миндалевидные глаза; время от времени она покашливала. Никогда она себя так не чувствовала. Всякое было, и болезней хватало, но ничего подобного ей еще не приходилось испытывать. Никакой боли у ней не было да и вообще ничего такого, что указывало бы на какую-то болезнь. Просто бабы ее взбаламутили: побледнела, мол, похудела, уж не чахотка ли у ней; да ведь бабы чего только ни наболтают. И Зуза сердится на себя за то, что поддалась бабьим толкам и, совсем здоровая, часто вдруг застынет посередь избы с повисшими, будто неживыми руками, а то и приляжет, якобы от слабости, хотя отдыхать в такую горячую пору совсем не пристало. Иной раз, правда, голова побаливает или между лопатками кольнет, ну и что такого! Покажите хоть одну бабу, у которой ни разу голова не болела и в боку не кололо! В этом году ей помог Шимон Педрох: он вспахал на своей лошади ее участок, он же и засеял его, а потом они вместе посадили картошку. Картошка скоро взойдет, начнет куститься, надо будет ее окучивать. Но разве Зуза справится с этим, если голова у нее забита бабьей болтовней и сил почти не осталось?

Вскоре после праздников коза принесла козленка. Зуза посыпала его солью и дала козе облизать, потом завернула в теплые тряпки и положила дома на печку, чтобы козленок согрелся. После чего откинула верхнюю перину и без сил рухнула на кровать. В голове стоял треск, как от сухих прутьев.

Вот поди ж ты: все из рук валится. Коза не успела разродиться, и уже встает передними ногами на ясли, тянется за сеном, а Зуза всего-то и сделала, что завернула козленка в тряпки да отнесла на печь и тут же свалилась. У нее едва хватило сил закрыть глаза, и почему-то захотелось поговорить самой с собой. Но и мысль неотчетлива, торчит в голове, как кол в осенней мгле, и не шелохнется… Хорошо хоть веки тяжелые, словно черепицы на крыше, они не пропускают потока солнечных лучей, который бесшумно льется в окно на полосатую перину.

В избу вошла старая цыганка, нездешняя, собирающая в деревне милостыню. Наметанные глазом окинула комнату. Странные вещи творятся в этом доме: вся деревня не покладая рук трудится в поле, на огороде, а тут хозяйка спокойно нежится в постели…

Цыганка заглянула на печь. В этот момент груда белых тряпок пошевелилась. Все понятно: новорожденный. Цыганка, по опыту зная, чем покорить сердце матери и выманить щедрое подаяние, наклонилась над белыми тряпками и, не заглянув под них, громко спросила, чтобы разбудить хозяйку:

— Кого же вам бог послал, хозяюшка?

Зуза с испугу так и подскочила на постели. Цыганка, изобразив неподдельный интерес, глянула краем глаза на Зузу и опять склонилась над печью, приговаривая:

— Чтоб не сглазить… Если дочка — вылитая мать, если сынок — тоже весь в вас, хозяюшка…

Зуза Цудракова выгнала цыганку, но вечером раскаялась в этом. Подумалось ей, что нынче ночью придется спать вполглаза и при любом подозрительном шорохе на дворе, даже если это ветер, выходить смотреть, все ли в порядке в курятнике. Недаром же люди говорят, что цыган лучше не обижать… а Зузе сейчас, когда мужа нет дома, кого же и слушаться, как не советов добрых людей…

Да, жалела она, что прогнала цыганку. К тому же цыганка умеет и ворожить, и читать судьбу по руке, а сегодня, когда так тяжело на душе и так ноет сердце, ее речи пришлись бы как нельзя кстати… Зуза чувствует себя так, будто судьба схватила ее за горло и душит. Слово «судьба» — недоброе слово. Но если бы цыганка сказала: все будет хорошо, вас ожидает трудная дорога, но вы одолеете все препятствия, — как было бы хорошо! И выпавшая ей доля показалась бы более сносной, не так тяготила. И нечего было бы стыдиться, ведь слов цыганки никто, кроме Зузы, не услышал бы…

Теперь поздно раскаиваться…

Каждый прожитый день в последнее время Зуза чувствовала себя точно на горячих угольях. Для слабой женщины это было уже слишком.

Смеркалось, когда два молодых жандарма возвращались из города в деревню, на свой пост.

Солнце, опускаясь в перину большого серого облака, рассыпало по деревне золотую пыль. Склоны гор, покрытые первой робкой зеленью, затрепетали от прощальной ласки солнца и замерли; над блестевшими в солнечных лучах трубами изб клубился дым. Люди шли по домам с мотыгами на плечах. Они распрямляли не разгибавшиеся весь день спины, словно хотели показать, что до настоящей работы дело еще не дошло, что только потом они примутся копать вовсю, аж земле станет жарко, она расступится, примет в себя картофельный клубень и тогда уж уродит — или обманет.

Вечер лег на долину, словно горькая вдовица на постель… Жандармы устали после долгого пути, и дымящиеся трубы изб вызывали в их сознании представления, весьма далекие от канцелярии их начальника и предстоящего длиннющего рапорта, конца которому всегда ждешь не дождешься: о том, как они передали суду арестованного Прахарика; как он вел себя дорогой; что говорил в деревне народ, когда увидел, что жандармы ведут в суд их «чудотворца», вообще обо всем подозрительном и непорядках, замеченных дорогой.

В самом деле, трудно было провести по деревне Адама Прахарика, не возбудив всеобщего внимания. Аполлония Горнякова, из дальней деревни, сама позаботилась, чтобы все узнали ее тайну: это она выдала Прахарика жандармам. Но напрасно портила она людям кровь своими криками:

— Мошенник, жулик, прохвост этот ваш Адам! И зря вы ему верите — он всех вас обманывает. Что он смыслит в бабьих болезнях!

Бабы, чрезвычайно ревнивые к искусству Адама, который пользовался у них абсолютным доверием и авторитетом, с негодованием отвечали:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: