Вернулись и те, что ходили по Моравии и по чешским землям, кое-кто приехал даже из Австрии, чтобы стограммовыми стопками водки определить подлинную стоимость шиллинга; а так как в Кисуцах люди общительны и душа у них нараспашку, то они всем делились друг с другом, на всю деревню — общие радости и страдания.

Радостей было мало, зато страданий — реки разливанные.

И те, что дротарили[5] на чужбине, и те, что в поездах и на станциях продавали гребни, мыло и бритвы, — все рассказывали о своих странствиях, о знакомствах, о ночлегах в копнах соломы, в хлевах и подозрительных кабаках, где приходилось все время быть настороже. Рассказывали о жандармах, о старостах и богатых хозяевах, которые готовы вконец извести человека, вспоминали мыслимые и немыслимые способы, как удержаться на поверхности и обвести господ вокруг пальца. А многие вспоминали и омерзительные городские и окружные тюрьмы, никогда прежде и не снившиеся мужикам, но через которые по многу раз прошли эти скитальцы, изгнанные нуждой на поиски хлеба насущного.

Крестьяне, весь свой век носа не высунувшие из родной деревни, только таращили осоловелые от хмеля глаза да приговаривали: «Меняются времена!» Жизнь заставляла людей пускаться на такие ухищрения, о которых раньше и не слыхивали, о которых прежние, ныне мирно покоящиеся на кладбище дротары даже не заикались.

— Честности меньше стало, — вздохнул наконец кто-то из стариков, тряхнув длинными седыми волосами, свисающими чуть ли не до плеч сальными зеленовато-серыми космами. — В наше время мир был лучше, да и дротары честнее…

Один мужик встал, посмотрел в тот угол, где веселилась молодежь, и позвал:

— Мишо, поди-ка сюда!

К столу старших подошел тонкий, словно скоропалительно вымахавший ивовый прут, паренек со следами вечного недоедания на детском прыщеватом лице. Смотрит он не деревенщиной дремучей: по глазам видно человека, походившего по белу свету.

— Мишо, вот дядя говорит, будто честности теперь поубавилось, поэтому, дескать, нам и приходится по тюрьмам сиживать. Расскажи-ка, за что ты туда угодил! Из-за нечестности или за что другое…

Мишо, восемнадцатилетний паренек, при всей молодости уже самостоятельный «предприниматель», прикусив нижнюю губу, погасил ребячью улыбку, как бы желая сказать старикам: «Много вы понимаете, что на свете делается!» И стал рассказывать:

— Судите сами, честно я поступил или нет, но месяц мне отсидеть пришлось. А ни за что. Дело было так: когда я в позапрошлом году уходил из деревни, мне в районном управлении дали патент… разрешается, мол, вести торговлю вразнос. Выписали мне его на срок до пятнадцатого февраля тысяча девятьсот двадцать шестого года. А я в него толком и не посмотрел. Разве это придет в голову нашему брату? Сунешь в карман все эти разрешения, предписания — да и вон из деревни. Начал я торговать, а о патенте и думать забыл. Но вот в конце февраля поглядел я как-то, на какой же срок мне его выписали, и ах ты, батюшки, он же просрочен! А ходил я тогда где-то близ Мельника, в Чехии.

— Эва, куда занесло! — воздали должное дальности расстояния внимательно слушавшие мужики, хотя никто из них не имел о Мельнике никакого понятия. Этим, однако, они скрыли свое подлинное удивление.

— Конечно, не ближний свет, — на радость им подтвердил Мишо. — А денег у меня не было: торговля шла — хуже некуда. Возвращаться домой за новым разрешением не на что, а торговать без разрешения тоже нельзя, срок-то ведь вышел. Я и подумал: «А сделаю-ка сам — хуже не будет!» Вынул бумагу, и так как там значилась цифра тысяча девятьсот двадцать шесть, то я шестерку исправил на восьмерку. Теперь, думаю, еще два года никаких хлопот! На другой же день…

Тут Мишо заразительно рассмеялся, а за ним и остальные. Видно, вспомнил, как на другой же день остановил его на шоссе жандарм и, обнаружив в документе странную восьмерку, которая только одному Мишо могла показаться безукоризненной, препроводил его в тюрьму, где Мишо целый месяц ждал решения своей участи.

— Целый месяц просидел я в предварительном заключении, а осужден был потом всего на три недели, — жаловался Мишо с горькой улыбкой. — За эту неделю мне уж никто не заплатил…

— Это тебе наперед задаток, — пошутил кто-то.

— А скажи… хорошо тебе было там, в кутузке-то?

Мишо почесал затылок, сморщил свое детское лицо, на котором светились вкусившие бродяжьей жизни глаза, покрутился на каблуках и сказал, будто давясь словами:

— Хорошо. Только хлеб там горький…

Мужики поняли, куда метит Мишо, и молча усмехнулись. Лишь один из них, слишком замученный своей тяжелой жизнью, чтобы понять намек парня, простодушно заметил:

— Подумаешь… господа какие! У нас и горького-то нет… Кашей, что ли, тебя там станут потчевать…

Ясно, солнечно и весело было в пасхальный понедельник по всей долине. Обливаньям и другим озорным проделкам не было конца. На дорогах, у колодцев, а больше всего около трактиров собирались парни, подростки и женатые мужики с прутьями в руках, с кувшинами и ведрами с водой, и ни одна девушка или молодица, проходя мимо, не избежала пасхального крещения. Визг, крики и смех неслись по всей деревне — война между двумя лагерями, мужским и женским, разгоралась все сильнее.

Трактир Чечотки сделался славным штабом развития боевых действий. Бабы и девушки с нижнего конца деревни, возвращающиеся из костела, поневоле должны были проходить мимо трактира, и тогда им мало помогала отговорка, что они уже порядком вымокли на верхнем конце.

— Кача идет! И Зуза, слышите? Зуза!

— Не мешает обдать ее хорошенько, — кричит молодой Павол Гущава, бросаясь за трактир к колодцу набрать в кувшин воды. Кувшин у него здоровенный — литров на восемь.

— Не засматривайся, Павол, на замужних, даром что муж в Америке, — стараются охладить рассудительные мужики горячую голову Павла. — Вон девок хоть отбавляй…

— Да ну вас к лешему! На кой мне Зуза? Что я, моложе нее не найду? — спешит замаскировать Павол свое чувство, которое нечаянно прорвалось наружу. — Облить-то все равно надо…

Тем временем Кача с Зузой подошли совсем близко к трактиру, где притаились мужики и парни. Обеим, признаться, порядком досталось по дороге. Качу облили сразу же за дверями костела, она и перекреститься толком не успела, а Зуза получила свою порцию на верхнем конце деревни, и парадная блузка с пышными рукавами облепила ее молодое тело. А это было вовсе некстати: Зузу с субботы знобило. Шут его знает, как это она успела простыть на весеннем воздухе, пьянящем, точно молодое вино!.. Но ничего не поделаешь, в праздник обязательно нужно было идти в костел, иначе разговоров не оберешься. И так вот уже больше года — с тех пор, как уехал муж, — следят за каждым ее шагом…

— Сюда, ребята! — грянули вдруг молодые мужские голоса, когда Кача и Зуза поравнялись с трактиром. — Держи их, не пускай!

Кача с Зузой брыкались, как отдохнувшие лошадки.

— Господи! — взывали они, тщетно пытаясь вырваться из цепких рук. — Спасите! Помогите!

Но кто защитит их, кто поможет? Ведь сегодня единственный день в году, когда парни могут выместить обиды на любой девушке или женщине, единственный день, когда обливание сопровождается смехом.

Каче Тресконёвой достался только один кувшин воды — она все-таки вырвалась из рук парней и быстрее ветра понеслась по дороге. Зато Зузу держали крепко. Как ни билась она, как ни металась, руки парней неумолимо сжимали ей запястья, круглые мягкие плечи, и кто-то обвил ее за талию, крепкой рукой касаясь теплой груди…

— Лей, Павол!

— Давай быстрей!

— Да хорошенько, на голову!

Подбежал Павол с огромным кувшином. Парни расступились, чтобы дать ему подойти к Зузе поближе. Коренастый Павол, встав на цыпочки, поднял кувшин высоко над головой Зузы — и опрокинул его. И как от выстрела — все так и прыснули в разные стороны. Но никто не стрелял; просто от мощного взрыва мужского хохота пошли волны в весеннем воздухе — веселье, словно мутный паводок, прорвало незримую плотину. А на дороге, мокрая и плачущая, все еще стояла Зуза Цудракова, не зная, что предпринять. Вода струилась у нее по лицу, капала с кофточки, текла по красивым Зузиным рукам, ее знобило, а в груди сквозь бессильный гнев прорывалось жгучее пламя неясных для нее чувств. Мысль не работала, все вокруг куда-то исчезло — остался только стыд, в котором Зуза боялась себе признаться. Это был стыд за слабость, которую особенно остро ощущают женщины, лишенные мужской поддержки.

вернуться

5

Дротар (от словац. drôt — проволока) — бродячий ремесленник. В поисках заработка дротары часто уходили (дротарили) за пределы не только своего края, но и Чехословакии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: