Но все же Петер снова вернулся к своим всегдашним возражениям:
— В одном я не согласен с тобой, Вавро. Мне кажется, что ты ко многому слишком легко подходишь, многое слишком упрощаешь… или по крайней мере стараешься упростить без всякой надобности. Вот, например, с этими фигурами: я, конечно, никогда не буду сознательно выдвигать предпосылки, следуя той или иной фигуре силлогизма, чтобы затем сделать из них тот или иной правильный вывод. Не сомневаюсь, что в жизни мы будем говорить и мыслить без этих схем. Но попросту отбросить их тоже нельзя. Мы не должны пренебрегать ничем из того, что нам отпускают в нашей лавочке. Потому что, по-моему, даже то, что представляется нам на первый взгляд совершенно бесполезным, излишней загрузкой мозга, имеет определенную — большую или меньшую — ценность для нашего формального образования. И ежели подумать, так все ученые в целом — это огромный широкий поток: ты в него нырнул, и он тебя несет. А коли наскочишь на скалу?.. Что ж, попадаются и скалы, ничего не поделаешь.
Вавро выслушал это без всякого удивления. Приятели присели отдохнуть в маленьком сквере на лавочке. Возле Вавро сидел теперь сдержанный, рассудительный Петер со спокойными глазами, которого рассерженный учитель гонял по всему учебнику, от страницы к странице, явно задавшись целью посадить его на мель. И этот самый Петер говорит, что все в порядке, все имеет свою цену… У Вавро было такое ощущение, словно Петер отчитал его и повернул лицом к таким деталям, которых Вавро прежде не замечал.
Его искрящееся, задорное остроумие, которым он сознательно бравировал, теперь исчезло. И то, что он сказал, прозвучало частичной капитуляцией:
— Что ж… я не отрицаю. Все на свете имеет какую-то цену, если не положительную, так отрицательную. Но подумай! То говоришь, что наши занятия в школе — это широкий и какой-то еще там поток. Да поток-то этот сильно смахивает на разлившуюся реку, которая несет бревна, доски, вывороченные деревья, щебень, ил, шумит, бурлит, пенится и ревет, прорывает новые русла, разбивается на множество ручейков, своевольная и неукротимая. А ведь вся задача в том, чтобы ее укротить! Использовать этот могучий поток, направив его по одному широкому руслу! Пока он разбит на несколько рукавов, каждый из них шумит, гудит и рвется по-своему. Приплывешь в гимназию, там тебе сперва забьют голову математикой, а через час тебя подхватит другое течение, загудит в голове психологией, — каждую минуту что-нибудь новое. Согласовать все это, превратить в большой слаженный оркестр… вот что необходимо. Да очистить от ила и щебня. И связать с реальной действительностью, чтобы использовать все это, как используют на огромном пространстве электрическую энергию, даваемую рекой. Жизни, жизни не хватает всему этому, товарищ! Мы растем, как цветы в оранжереях, а выйдя из гимназии, на улице и дома теряемся перед любой безделицей.
Улица перед сквером разбегалась веером в трех разных направлениях. Жизнь на ней била ключом и, разбившись на три потока, бежала дальше. Приятели сидели на лавочке, и каждый из них внимательно слушал другого, соглашался, вносил поправки. Им было хорошо; они чувствовали, что их тяготят одни и те же цепи, чувствовали, что в душе у них — одни и те же убеждения, в голове — одна и та же мысль, еще не нашедшая выражения, но общая им обоим, чувствовали, что они стонут под одной пятой и одна рука указует им ввысь, напоминая, что они не должны замыкаться в тесном кругу повседневности.
Несколько человек повернули с главной улицы в их сторону. Пенсионеры с серьезными лицами, в черном, медленно шагали по тротуару, тросточкой ставя после каждого шага точку. Офицеры в блестящих сапогах со шпорами, интимно наклоняющиеся к нарядным барышням; чиновники, не успевшие даже зайти домой, чтобы оставить там портфель, спешили за город, в парк, стремясь потонуть в нем и насладиться чарами наступившей весны.
— Тут я с тобой согласен, — хотел было продолжать беседу Петер.
Но продолжать не пришлось. Вдруг, словно разорвав завесу вечернего сумрака, со стороны рынка донесся страшный, многоголосый гул. Он вихрем понесся по улице, распирая ее, угрожая опрокинуть ряды домов и вырваться на простор, прокатился эхом и новой приливной волной, пока не ударил в спины направлявшихся к тихому парку пенсионеров, военных и чиновников. Ударил им в спину, и они остановились. Обернулись назад, в сторону рынка. Там, во всю ширину улицы, заполняя мостовую и оба тротуара, металась черная человеческая масса.
— …Хлеба!
— Мы требуем…
— …а не свинца…
Возгласы, теперь уже разрозненные и беспорядочные, взлетали над толпой, словно кто-то поминутно вздымал над ней знамя восстания.
Вавро вскочил, дернул Петера за рукав и затерялся с ним среди стоявших группами зрителей. «Демонстрация!» — вспыхнуло у него в сознании, и ему показалось, будто невидимый поток с бешеной силой тащит и мчит его все ближе и ближе к клубящемуся водовороту там, внизу, в конце улицы.
— Всех арестовать! — раздался пронзительный возглас какого-то туго затянутого молоденького офицера, на руке у которого повисла накрашенная дамочка. Раздался — и тотчас же бесследно пропал в бесчисленной толпе. Вавро хотел бежать, не обращая внимания на то, что все остальные спешат в обратном направлении. Но Петер удержал его.
— Погоди, Вавро! — сказал он. — Ты видишь?
Вавро остановился. Навстречу им спешили двое рабочих, волоча под руки третьего. Он был без шапки, и со лба по лицу его стекала тонкая струйка крови.
— Мишо Треска! — глухо вырвалось у Вавро.
Он хотел кинуться к ним, спросить, что случилось, хотя все и так было ясно. Но рабочие быстро свернули в кривой, извилистый и узкий переулок, чтобы не привлекать к себе внимания. И Вавро остался стоять, не в силах произнести ни слова.
— Ты его знаешь? — спросил Петер.
Ему лицо Мишо было хорошо знакомо, но он не мог вспомнить, где видел его.
Вавро кинул на Петера тревожный взгляд, словно желая проверить: можно ли на него положиться.
— Знаю, — спокойно ответил он. — Хороший малый!
И замолчал, словно испугавшись, что сказал больше чем нужно.
— Мне кажется, я его где-то видел, — промолвил Петер.
Они стояли на прежнем месте, не двигаясь дальше. Черные шумные людские волны, мечущиеся в конце улицы, вдруг разбились на несколько бурных потоков. Крик снова усилился, то сливаясь, то дробясь; разделившись на части, похожие на тяжелые гроздья, толпа со страшным шумом растеклась по соседним переулкам, и только одна часть этой живой, подвижной массы устремилась вверх по улице. Позади ее поредевших и нестройных рядов заблестели штыки и серые жандармские каски.
— Жандармы! — приглушенно воскликнул Вавро.
Он прижался к витрине какого-то магазина и притянул к себе Петера. Но когда толпа добежала до них, они отдались ее движению, пошли быстрым шагом и в конце концов побежали вместе со всеми, охваченные непривычным чувством страха и изумления.
— Стой! — раздался вдруг, словно выстрел, резкий мужской голос.
Все невольно остановились и обернулись назад. Жандармы больше не преследовали бегущих. Они стояли во всю ширину улицы — ровный ряд упитанных молодцов с ружьями в руках — и мерили злыми взглядами все увеличивающееся расстояние между ними и толпой. Потом раздалась команда, и они, словно машины, словно покорные, бездушные, автоматически действующие рычаги какого-то невидимого механизма, сделали поворот кругом и стали удаляться, четко печатая шаг в наступившей гробовой тишине.
— Назад! — послышался голос в толпе.
— За ними! — подхватили пронзительные женские голоса.
— Идем!
— …к ратуше!
— …не пустят!
Толпа повернула назад, за жандармами.
Петер и Вавро выбрались из бегущей, колышущейся, разбивающейся на группы и снова сливающейся толпы, остановились и некоторое время смотрели ей вслед; потом, словно подчиняясь внушению какой-то посторонней силы, пошли вверх по улице. В парке они уже не стали останавливаться. Солнце село; последняя кромка золотых облаков погасла; побледневшая вечерняя заря исчезала и таяла.