— Надо идти домой, — сказал Петер, хотя думал в это время совсем о другом.

Он так был переполнен всем виденным, что готов был говорить без умолку.

Начинать ему не понадобилось. Начал Вавро:

— Погоди, не торопись. Я бы хотел с тобой…

— Как «не торопись»? Ведь уже совсем темно! Я и так приду домой поздно, — возразил Петер, но тут же с любопытством прибавил: — А о чем ты хотел спросить?

Вавро помолчал, наклонив голову в размышлении, словно не решаясь заговорить. Потом промолвил:

— Скажи, Петер, ты на чьей стороне?

— Как это… на чьей стороне? Я не понимаю…

— Я говорю о демонстрации. Кому ты сочувствуешь… понял?

Петер не знал, что ответить. Ему было трудно найти подходящие слова, чтобы выразить пробудившееся в нем новое чувство еще неясной симпатии к демонстрации.

— Видишь ли, я… — не дождавшись ответа от Петера, снова заговорил Вавро, — в такие минуты, как сегодня, я вдвое сильнее чувствую, до какой степени мы связаны по рукам и ногам и оторваны от жизни. Возьми большинство наших старшеклассников и спроси их, из-за чего все это, почему люди возмущаются, демонстрируют. В лучшем случае услышишь ответ: безработица, кризис. Но спроси их о причине мирового кризиса и безработицы, — на этот вопрос уже никто толком не ответит. А почему? Потому что — кто такими вещами начнет интересоваться открыто, вылетит из гимназии. Спросить учителей? Боже сохрани! Да для большинства их это, наверно, совершенно безразлично. А если и не безразлично, если они такие вопросы перед собой и ставят, так решают их, конечно, неправильно. Ты понимаешь? Еще в прошлом году у нас выходил гимназический журнал. И однажды там появилась статья «Лицом к лицу с жизнью». Помнишь?

— Да, — помолчав, ответил Петер. — Это был, так сказать, призыв к учащимся быть ближе к жизни, к общественной действительности, правда? И чтобы на первый план не выпирал плоский национализм, так ведь?

Глаза Вавро радостно заблестели:

— Ну да, ну да! Так вот теперь уж можно признаться: эту статью написал я. Ты помнишь, какой она вызвала переполох? И не только среди гимназистов! Самое главное — преподаватели заволновались. А когда товарищи из редакции оказались настолько твердыми, что не выдали меня, преподаватели предложили некоторым ребятам выступить против статьи. Ты помнишь, как на меня, анонимного автора, тогда обрушились, какой подняли вой о патриотизме. Вспоминать тошно. До чего это было убого, бездарно и злобно!..

Юноши сами не заметили, как ушли далеко за город. Дорога тянулась перед ними прямо в даль. По обеим сторонам ее глубоко дышали, обдавая их волной своих благовоний, бескрайние поля, зеленые или еще в бороздах, раскинувшиеся под воздушным пологом вечернего сумрака.

Петер шагал рядом с Вавро, переполненный новыми впечатлениями.

— Да, да, они тогда здорово раскипятились, — подтвердил он. — Но у них ничего не вышло. Я был вполне согласен с твоей статьей.

— Они кричали по моему адресу: «Мы не позволим вносить в журнал политику!» — продолжал Вавро. — Ведь, пр-ихнему, касаться общественных явлений — это уже политика. А самим невдомек, что, возражая на статью, они проводят политику тех преподавателей, которые их для этого завербовали.

— Понятное дело! Втирать очки… это тоже политика, — согласился Петер.

— Вот именно. Это правильное выражение: они втирают нам очки. Даже сами этого не сознавая. А некоторые и сознают. Придут, проведут урок и уйдут. За день перед нами проходит целая вереница: каждый задает урок, а ты потом сиди над грудой книг и зубри. Каждый учитель обычно считает, что его предмет самый важный. И беда, если ты не разделяешь его мнения. Так вот и сидим мы над книгами, глотаем страницу за страницей, и нет у нас времени осмотреться и проверить, все ли в жизни происходит так, как описано в книгах. И действительно ли книжная правда — то же самое, что правда жизни.

Вавро изливал товарищу свою боль, а Петер чувствовал себя словно высохшая, потрескавшаяся нива, на которую вдруг пролился благодатный, теплый дождь.

— Видишь ли, все зависит от того, кому как на свете живется. Поэтому у каждого своя правда, — заметил он.

— Вот это я и хотел сказать! — обрадовался Вавро. — И это очень важно. Вот, например, мы изучаем на уроках зоологии всякие организмы — от высших до самых низших. Мы должны даже знать систему кровообращения какого-нибудь морского спрута, уметь рассказать, что у него есть камера, сердечные клапаны и жаберное сердце, толково объяснить, как у него движется кровь, откуда, куда и почему. Пока речь идет о кровообращении спрута, наше любопытство может простираться и дальше… Ты можешь спросить у преподавателя о дальнейших подробностях. Но ты не имеешь права спрашивать о том, почему кровь сознательного молодого рабочего Мишо Трески не всегда бежит из сердца по артериям в капилляры и по венам обратно к сердцу, а, например, сегодня текла из разбитой головы по лицу. Это важно знать кое-кому, — скажем, мне, тебе, может быть еще двоим-троим… и довольно. Но спрашивать об этом преподавателя ты не имеешь права. Да он, наверно, и ответить не сумел бы. Он здесь только для тех, кто интересуется… спрутами.

Вечерняя тьма поглотила их, словно длинный, бесконечно длинный туннель. Они шли в нем по памяти. Только звук шагов на твердой поверхности шоссе придавал им уверенность.

— Их так воспитывали, — заметил Петер, — и они теперь так же воспитывают нас. Только Барна… совсем не такой. Он мне нравится.

— Мне тоже. Поэтому-то я и люблю больше всего химию.

Темные тучи у них над головой разошлись. В небе загорелась большая яркая звезда. Лучи ее мерцали и грели, как то чувство доброго товарищества, которым оба они были полны при расставании.

V

Земля дышала, издавая теплое, влажное благоухание. Вот и трава! Как будто что-то совсем новое, чего ты никогда еще не видал. Наклониться бы и погладить ее как ребенка по кудрявой головке! Трава! А из борозд взлетали жаворонки, изливая в простор полей любовь, переполнявшую их маленькое птичье сердце. К кому была обращена их песнь? Люди бродили по полям, как завороженные, то и дело поднимая глаза ввысь, и, затаив дыхание, искали в небе крохотную трепещущую точку, совсем забывая о гнездышках, скрытых за комьями земли в молодых хлебах, о маленьких коричневых возлюбленных, о пестрых яичках, о чуде, тихом, как всякое мгновение, исполненное великого ожидания.

Солнечные лучи скользили по деревьям, скатывались каплями с крупных распускающихся почек, падали золотым дождем на свежую траву и впитывались в землю, опьяненную хмелем ранней весны. А там, где деревьев не было, где были только ровные, широкие, необозримые нивы, солнце обдавало их мелкой росой, переливчато-золотистой, падающей на землю, словно тихие предвечерние сумерки.

Люди терялись в шири полей. Вот жук в маленьком, блестящем синем фраке копается в земле, ворошит ее, размельчает комья. Как мал его мирок… и как много в нем работы! И ты, Ондриш, как смешно выглядишь в этой шоколадной дали, какую маленькую погоняешь лошаденку, за какой игрушкой припрыгивает твой отец и каким бичом ты щелкаешь? Слыхать — слышно; но ничего не видно. Как мал ваш жучиный мирок, как теряется Маленец на соседней пашне, как коровенки похожи на ручки разбитых горшков — игрушечный скот из наших детских, игрушечных хлевов!

Вы сеете. Сеялка проводит в земле неглубокие бороздки, содрогаясь и дребезжа; ячмень сыплется в них мелкими струйками.

— Кто его знает, хорошо ли так… Земля как будто больно сухая, — сказал старый Ратай, когда дошли до поворота.

Ондриш ничего не ответил. Он не сомневался в хозяйственном опыте отца. Но Маленец, отдыхавший поблизости на своей полосе, подхватил замечание старого Ратая и, по своему обычаю, пустился в предсказания.

— Так хорошо, очень хорошо! — крикнул он Ратаю. — Недаром говорится: сей овес в грязь, ячмень в пыль, а рожь в землю. А мы ведь сеем ячмень.

— Право, не знаю, — настаивал Ратай на своих сомнениях. — Вон какая жара стоит. Насухо сеем… а дождь бог весть когда смочит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: