— Смотри, — продолжал Славо, — как Балентка хорошо выразилась: «Один сын у меня — пролетарий…» Это она об этом…

— …О Мареке, — подсказал Вавро.

— Ну да, о Мареке, о сознательном. Хотя все они живут в одинаковых условиях, хотя такие же пролетарии и старик, и другой сын, — с точки зрения Балентки пролетарий, видимо, только тот, кто сознателен и сохраняет собственное достоинство даже в нищете. Конечно, и старый Балент, и другой их сын — пролетарии: годами гнут спину, губят свое здоровье, бьются с весны до осени, ухаживая за свеклой, словно за малым ребенком… а сами даже не знают, каков сахар на вкус. За счет их труда живет Ержабек; из свеклы, выращиваемой ими с таким напряжением всех сил, на сахарном заводе вываривают сахар, на котором картель зарабатывает миллионы. Возможно, что Балент этого не знает. А может, и знает, да не думает об этом, не задается вопросом, отчего труд — одно, а оплата труда — совсем другое. Молча гнет спину. Работает так, что думать некогда. Если бы все понимали свое положение и причины его хотя бы так, как понимает Балентка, было бы легче. Можно было бы добиться лучшей жизни!

— Она так и кончает свое письмо, — заметил Вавро. После короткого молчания, когда они уже прошли мост, он продолжил: — А мне предстоит сегодня приятное развлечение! Ты представляешь? Нам задали на праздники по словацкому языку сочинение на тему «Человек и весна». Я знаю, чего хотят от нас преподаватели. Ему важно, чтобы мы написали сперва о явлениях природы, связанных с весной, потом о настроениях и мечтах, которые она вызывает у человека, о радости жизни, которой она его наполняет, и всякой такой ерунде.

Хорват улыбнулся, сверкнув жемчугом зубов:

— Значит, тебе будет легко писать, раз ты знаешь, чего он хочет!

— Без настроения? Писать без настроения? — возразил Вавро, как будто не замечая, что приятель шутит.

— Так погляди кругом: какой чудный день! Увидишь весну на земле, почувствуешь ее в воздухе, и настроение явится само собой.

— Нет, если б я даже пролежал круглые сутки на меже, и то бы не вдохновился, — твердо ответил Вавро. — Будь в этом хоть какой-нибудь смысл! А то счастье, радость, надежда, любовь — все, что будто бы приносит весна, — для таких, как Балентка, просто пустые слова, а после ее письма и для меня сегодня звучит слабо. Счастье? Радость? Моя мать счастлива, что пришла весна, потому что больше не нужно топить печь. Я радуюсь, что у нее отпала эта забота. Балентка, батраки и бедные крестьяне радуются, что природа проснулась и осенью подвалы у них будут полны картошкой. Вот к чему сводится наша весенняя радость. А надежды? Те, о ком я говорю, надеются, что урожай будет лучше прошлогоднего. А я… я, например, надеюсь, что благополучно сдам выпускные экзамены, потому что мама еще тешит себя мыслью, будто от этого зависит все мое будущее, с которым связано и ее будущее. А посмотри на толпы безработных — весна вызывает у них мысль о сезонных работах: строительстве домов, проведении дорог, канализации, регулировании рек… о возможности какого-либо заработка.

— Как же связать все это с заданием по стилистике? — шутливо осведомился Славо.

— Это моя весна, весна тех людей, к которым я принадлежу. Поэтому-то мне и трудно писать сочинение. Наши весенние настроения, радости и надежды не имеют ничего общего с переживаниями людей, материально обеспеченных. А писать о том, что я чувствую и вижу весной…

— Не сомневаюсь, что твоя работа была бы лучше всех, — поспешно перебил Хорват, — но дружески советую: не делай этого! Твои шансы на благополучное окончание гимназии сильно пострадали бы.

Вавро замолчал.

— Ничего не поделаешь… придется тебе написать о весне в том духе, как она была сто раз описана в рекомендуемой литературе! — иронически прибавил Славо.

Они уже входили в деревню. Вдруг возле первого дома их догнали тревожные звонки. Знакомый сигнал заставил их вздрогнуть и толкнул на обочину дороги. Они оглянулись. Мимо проехала компания из восьми велосипедистов. От колес оставались борозды на песке, мелкие камешки били в щитки; спицы сверкали, будто лучи, создавая как бы замену солнцу, окутанному ватой мглистого небосклона. Мгновенный шорох — и все исчезло вдали…

Вавро и Славо слышали только обрывок разговора:

— Эх, всюду хорошо, а дома лучше! — полушутя заметил Фердо Стреж.

— Ты лежебока! — послышалось в ответ.

— В воскресенье едем опять!

— Обязательно!

До слуха Вавро и Славо донесся веселый смех. Они не поняли, к чему относились эти фразы, да и не старались понять: их внимание было приковано к деревне.

Альберт лежал на диване, полузакрыв глаза, и мысли его, словно обернутые в мягкую бумагу, отдыхали. Все, чем его манил большой город, все силы, которые он из него высасывал, все мысли, которые в нем вызывал, все напряженье, пробегавшее короткими быстрыми волнами по сети беспокойных нервов, — все, из чего состояла столичная жизнь Альберта, опало, как шумные воды после паводка. Все отступило. Замерло. Тишина.

На противоположной стене (боже, какие старые узоры нарисованы на ней!) лежат солнечные блики. Солнечные лучи проникают через окно, на котором стоят горшки с жасмином, мускатным орехом и еще какими-то, неизвестными Альберту, цветами. Солнечные пятна передвигаются: они уже переползли со стены на старинную картину в золотой раме. Одно из них на мгновенье озарило красивого, пасущегося на прогалине оленя, а другое обнаружило спрятавшегося в молодом ельнике стрелка. «Боже мой, до каких пор будет висеть здесь эта картина? — подумал Альберт. — Ведь я еще в детстве любовался ею».

Его раздражало, что в доме не заметно никаких перемен. Ему хотелось бы, чтобы там все изменилось, так же, как изменился по требованию жизни он сам. А дом оставался все тем же, каким он знал его еще ребенком. Альберт с каждым годом все больше отдалялся от него. Но все же в иные минуты среди светских развлечений его брала тоска по ласковой целебной тишине вот этой комнаты со старой мебелью и дешевыми картинами, которые когда-то продавались на ярмарках, по цветам в глиняных горшках, по плюшевому семейному альбому с большими бронзовыми украшениями и застежками, по всему напоминающему детство. Но эти порывы и мечты лишь на мгновение вырывали его из круговорота бурной городской жизни. Они были совершенно естественной реакцией на нервное напряжение, исключительность переживаний, изысканность окружающей среды и бесплодность мимолетных любовных отношений, — реакцией на все, чему он с таким наслаждением отдавал все свое свободное от необременительных занятий время.

Но вернувшись домой, в атмосферу старых, давно знакомых предметов и воспоминаний, он испытывал такое ощущение, будто сам добровольно перерезал единственный нерв, связывавший его с жизнью. Словно его накрыли низким, тесным колоколом, не допускающим никакого взлета, ни малейшего свободного движения, — колоколом, под которым нечем дышать и стоит удручающая тишина. Одна-две прогулки в поле. Скучный разговор за обедом в домашнем кругу, среди людей с совершенно чуждыми ему интересами и взглядами. Визг батрацких ребятишек, окрики батраков во время кормежки скота, когда коровы беспокойно дергают цепями, а лошади бьют копытами в пол… Крик женщин, оглушительный стук посуды на кухне и запахи приготовляемой пищи. Все, все противно, отвратительно, все издевается над мечтами, приведшими его сюда.

Где-то в сенях, как показалось Альберту, послышался голос Йожины.

Альберт потянулся и перевернулся на другой бок. Вот и Йожина. На следующий день после его приезда она вдруг появилась у него в комнате с лейкой в руке и начала поливать цветы. Полила на одном окне. У другого стоял диван. А на диване — вот как сейчас — лежал Альберт. «Как бы мне пробраться к окну?» — спросила она, улыбаясь и вся покраснев от смущения. Он — ни слова, только плотнее прижался к спинке дивана, освободив возле себя место. Она поняла, но все-таки еще раз спросила: «Можно?» Потом стала коленями на край дивана, касаясь его бока, и наклонилась вперед, чтобы дотянуться лейкой до цветка. Одной рукой упершись в оконную раму, она стала поливать цветы. Манящие округлости ее грудей ясно обрисовались под зефировой блузкой. Не глядя на Альберта, она ясно почувствовала на себе его взгляд. Смущенно замигала покрасневшими веками. Рука, держащая лейку, задрожала от волнения. Кровь, закипев, ударила Альберту в голову, зашумела в ушах. Он помнит только, что мелькнувший в какую-то долю секунды пьянящий вихрь сорвал их, как два зрелых плода, и кинул в объятия друг другу. Его обжег упоительный запах ее тела, и в то же мгновение он судорожно сжал ее в своих руках.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: