— Лучше? Вот… Ковач! Он тоже думал, что работа в имении дает трудный, но верный кусок хлеба. А теперь?
— Ну, Ковач — только один. А еще кто? — не уступал Балент.
— Ты и не знаешь, скольких поувольняли! Ты ведь не думаешь о таких вещах, гнешь спину от зари до зари, тебе и в голову не приходит призадуматься… А я тебе скажу: помнишь, сколько было людей, а сколько осталось? Толкуешь еще о верном куске хлеба. Ведь и у нас-то он не такой уж верный…
Тут они никогда не могли сговориться. Баленту приходилось смиряться хоть внешне: он никогда не умел доказать даже правильные свои утверждения. Жена была права, жизнь проходила мимо него, погрязшего в бесконечной отупляющей работе, и часто казалось, что не столько сумерки, сколько усталость говорили ему, что наступает вечер. Потому-то старый Балент и Вендель так хорошо понимали друг друга: последний ничем от него не отличался и тоже влачил ярмо своих дней без ропота. Потому-то Балентка так тянулась к Мареку, что тот умел вырваться из этого бездушного рабства, что он исповедовал какую-то новую, боевую веру, расширяя не только свой кругозор, но и кругозор матери.
Незадолго до Первого мая Балентка после обеда взяла мотыгу и сказала Мареку, который запоздал с обедом:
— Если у тебя есть время, загляни ко мне в поле.
— Что будете делать? Ведь картошку окучивать еще рано?
— Не бойся… картошка уже лезет из земли, дождь ей помог. Я иду окапывать да полоть свеклу-бургиню. Выперлась наружу чуть не за ночь. Бурьян ее душит… Придешь?
Марек на миг закрыл глаза, вспоминая, что сегодня в его программе. Потом поспешил ответить:
— Приду, конечно. Но сегодня не многим смогу помочь. К вечеру мне надо сходить в деревню, а потом сразу — в город.
— Ну, тогда и на поле ходить не стоит…
Марек, засмеявшись, встал из-за стола, налил теплой воды в тарелку, вымыл ее и, кладя на полку, проговорил:
— Почему же не стоит? Дайте-ка мотыгу, я с вами пойду. И так я вам мало помогаю. Даже хлеб свой не оправдываю…
Они вышли в поле. Дорога была изрезана глубокими колеями. На широком просторе то тут, то там виднелись люди, склоненные над рядками свеклы.
— Не слыхали, мама, работает ли нынче с нашими Ондриш? Отец ничего не говорил?
— Не знаю. Вроде не работает. Ведь сезонников тут осталось немного. А почему ты спрашиваешь?
— Да к нему-то мне и надо сходить. Некоторые ребята обещали поехать на Первое мая в город на велосипедах. Он их собирает. Мне надо с ним договориться. Это важно… поедут в первый раз.
— А ты не поедешь на велосипеде?
— Нет… Я выступать буду.
— Выступать? — в первое мгновение Балентка подумала, что ее обманул слух. — Это в городе будешь выступать?
— В городе. Я не хотел, да все уговаривают. Я должен выступить от имени безработной молодежи.
Балентке казалось: голос сына доносится до нее будто из какой-то таинственной дали.
— А сумеешь? — посмотрела она на него сбоку. — Не собьешься?
Марек улыбнулся.
— Не думаю. Я ведь чуть не каждый день беседую по деревням.
— Да, но в городе?..
— Это все равно. Везде обращаешься к бедноте, к пролетариату. Другие к нам не ходят.
Начали окапывать и пропалывать свеклу. Воздух на ветру колыхался золотой завесой.
Под вечер Марек прямо с поля ушел в деревню. Сегодня у него было еще много дел.
— Домой ночью придешь? — крикнула вслед ему мать.
— Если приду, так ночью! Сегодня там будет Грегор.
— Кто?
— Депутат Грегор. Разве вы его не знаете?
— А, Грегор! — вспомнила Балентка. — Ну, иди!
Марек попал в город поздно вечером.
— Я уж думал, ты не придешь, — встретил его Мишо Треска.
Помещение для собраний было в старом, сером трактире при фабричном поселке, на западной окраине города. Обстановка была весьма простой. Несколько длинных некрашеных столов без скатертей, несколько скамеек. Портреты Ленина и Маркса, несколько фотографий майских демонстраций и митингов, полотнища запыленных красных портьер — вот и все. Комната казалась хмурой из-за недостатка освещения, — электрический свет с трудом рассеивал полумрак, пробиваясь сквозь облака едкого дыма.
— Больше никто не придет?
— Начнем! Кажется, все в сборе.
Депутат Грегор сидел у стола, окруженный группой рабочих. Некоторые пришли прямо с фабрики. Грегор был молодой, стройный, его лицо отражало врожденный высокий ум. А внешне он ничем не отличался от собравшихся. Ведь он был один из них, вместе с ними работал на фабрике, был когда-то уволен, вместе с безработными, которые теперь его окружали, так же, как и они, напрасно искал работу, простаивал на площадях и углах улиц; им открывал он глаза, организовывал их, с ними ходил на демонстрации.
Сегодня он пришел к ним, к рабочим, которые подарили ему свое доверие, сидит с ними, советуется, отдает им свою силу и сам черпает в них новые силы, в этих людях, у которых трудные времена выбили опору из-под ног, которые утром не знают, что будет с ними вечером, которых придавили к земле, изморили голодом, болезнями, нуждой и у которых хотят еще вытравить человеческое достоинство, честь, чувство локтя… Он приходит к ним и помогает, чем может, внимательно их выслушивает и вдумчиво ищет путей к исправлению несправедливости, хотя прекрасно знает, что есть одна, главная кривда и несправедливость, которую не устранит самоотверженность и сила одного человека. И они тоже это знают и учатся вместе с ним мужеству и отваге, черпают силы в общей убежденности.
Когда они сидят так — это уже не одиночки, это прочная цепь. Затрепещет один огонек — загорятся и все, заговорит один — и мгновенно его голос пробежит по сердцам всех. Слабость уходит, сила растет, множится; каждое слово, каждая мысль, каждый порыв становятся достоянием всех.
Все соединены с ним, взгляды их прикованы к его губам, а он говорит, выбирает самые выразительные, самые доходчивые слова и уверенно переходит в своей речи от пункта к пункту, — так, идя по дороге, мы продвигаемся от одной вехи к другой.
— Никакого торжества, — спокойно говорит Грегор, — торжествовать предоставим тем, кто использует Первое мая для прославления нынешнего жалкого состояния. Первое мая для нас — не праздник труда, для нас оно — день битвы за освобождение труда. В этом духе мы и должны говорить на наших маевках и митингах.
— Опять без музыки пойдем? — разочарованно спросил один из рабочих.
— А разве в прошлом году мы с музыкой шли? — засмеялись некоторые.
— Без музыки, — сказал Грегор. — В прошлом году шли без музыки, а в этом году тем более. Оркестры пусть играют тем, кто давно разучился петь «Интернационал», или тем, которых в их организациях никто и не научил его петь. Которых ничему не учат, кроме терпеливости. Ты знаешь «Интернационал»?
— Знаю, — кратко ответил спрошенный.
— Вот видишь. И вы все знаете. Все запоем, да так, что улица задрожит. Только суть-то вот в чем: как бы она ни дрожала, мы-то знаем, что одним пением не победишь. Улица от пения не рухнет. Нам важно убеждение, важна классовая сознательность людей, она направит их действия. Нам нужны разум и отвага. Первым долгом: сознательность, знание. А тогда и петь будет легче.
Все согласились с ним. Они радовались, что он свой, что он говорит так просто, так вдумчиво и убедительно, что он так близок им, — хотя и чувствовали, что он вырос с некоторых пор и слова свои берет из более глубокого источника.
Затем начали обсуждать программу.
— Начнешь ты? — обратился Грегор к старику с белой, как свежий снег, бородой по грудь.
— Что ж… начну.
— Потом выступлю я, — заявил Грегор. — Я ограничусь кратким анализом нынешнего положения и тем, какие задачи вытекают из него для нас.
— Только коротко, — кивнул Мишо Треска, поддержанный остальными.
— А потом начнутся краткие выступления, — продолжал Грегор. — Вы уж договорились?
Конечно, программа обсуждалась и ранее. Сегодня ее надо было только окончательно уточнить.
— Если можно, — взял слово Марек, — лучше мне выступать где-нибудь в деревне…