Петер стал взрослым; в его сознании розовеют зеленые горизонты, он заглянул за завесу жизни. Он уже начал понимать ее, он знал бы, как ухватить ее за рога и подчинить себе. Есть у Петера мандат, дающий право выйти на арену, но…
Позовет ли его жизнь?
Мир болен кризисом. Уже несколько лет кризис прокатывается по земле, одним взмахом останавливает фабрики, другим душит рабочих, парализуя их силы, третьим давит крестьян. Все он подмял под себя, — все вбито, вдавлено в землю; оглянись вокруг — не увидишь ничего. Мы попали в яму, и не выбраться нам. Какой-то бессмысленный муравейник, трагическое сумасшествие, ядовитый, не пригодный для дыхания воздух, слепота, тьма среди бела дня.
Люди работают — и не знают, для кого.
Люди не работают — хотя было бы для кого.
Люди учатся — и не знают, что с ними станется.
Кризис наваливается, как трактор, пригибает к земле миллионы людей, он ползет, не останавливается. Он не останавливается, — не остановится и перед Петером, так же, как не остановился перед его товарищами, выпускниками прошлого года.
Тогда к чему все это?
Какой странный день — конец и начало. Конец известен: восемь классов гимназии подтверждены высокопарным свидетельством; но начало… начало — уравнение с одним-единственным неизвестным, и решить его не поможет даже аттестат зрелости.
Трактор с возами соломы тарахтел уже далеко, скрываясь за «Рощей», но Петеру кажется, что это не трактор — это ненасытный хищник, безобразное чудовище, оно то удаляется, то возвращается снова, чтоб душить, давить, пожирать человеческие ростки несчастной эпохи; это сам кризис, который, может быть, поглотит и его, как поглотил уже сотни тысяч, как недавно поглотил Ковача…
У Петера в кармане аттестат, а впереди испорченный день.
«Моя мама верит, что теперь нам будет легче, но я что-то боюсь…» Так, именно так сказал ему Вавро, сдав выпускные экзамены. Он как бы повторил слова отца Петера, который недавно как-то вздохнул: «Право, парень, не знаю, что из тебя выйдет. Устроишься ли где-нибудь…»
У них в карманах аттестаты, — но они в яме.
Петер прибавил шагу. Надо поскорей домой, порадовать отца с матерью, стряхнуть с себя настроение последнего экзамена и сегодня же вечером вернуться в город на прощальную встречу преподавателей и одноклассников.
Боже мой — одноклассники мои! Вот и конец пришел… Отсидели мы свое время на парте, время дружбы и любви, надышались воздухом школьного двора, привыкли к добровольным узам, и сегодня их надо расторгнуть. О, сверкающий клинок последнего дня, о, растрепанные обрывки былых уз, о, робкие шаги новой, незнакомой походки!
Когда Петер вернулся в город, у летнего ресторана его ждал Вавро Клат. Он уже не в черном костюме, который одолжил для торжества вручения аттестатов, он снова в своем ветхом пиджачке и уже встречает Петера грустной улыбкой.
— Я, пожалуй, уйду домой, — сказал он. — Здесь мне будет не по себе. Все вы будете хорошо одеты, у всех будут деньги, а я? Смотри! — Он раскрыл ладонь, на которой блеснула монета в пять крон. — Вот все, что я смог достать…
— Брось болтать глупости, пойдем! — Петер взял его за плечи. — Я тоже не могу сорить деньгами, у меня не намного больше. Неужто и не попрощаешься?
— С тобой мне прощаться нечего, думаю, мы часто будем встречаться… А с остальными я простился еще в школе. Нет, право, не пойду!
— Что с тобой? И почему тебя смущает твой старый пиджак? Это ведь не банкет, просто соберемся!.. Придет, кто хочет. Девушек не будет, профессоров, думаю, немного… Пойдем!
Подошел Барна.
— Не хочет идти! — в шутку жалобным тоном воскликнул Петер. — Пан профессор, Вавро не хочет идти, а без него и я не пойду!
— И я! — решил Барна, приятельски обнял Вавро и увлек его за собой, уговаривая: — Не дури, пойдем, будешь среди своих!
«Не дури, будешь» — это решило дело. Впервые профессор обращался к Вавро на «ты»! Как он еще сказал? Ах да — «будешь среди своих»…
Вавро сдался. Вместе со своим профессором он и Петер вошли в сад ресторана. У входа им встретились два преподавателя — те уже уходили.
Несколько выпускников вскочили из-за стола и побежали к Барне с вопросом:
— А остальные преподаватели не придут?
— Некоторые просили меня извиниться перед вами, — как умел, успокоил Барна разочарованных юношей.
Его хотели усадить во главе длинного стола, но Барна отказался и сел рядом с Вавро и Петером, где место нашлось. Завязалось дружное веселье. Эмиль, нарядный и восторженный, сбегал во внутреннее помещение и скоро вернулся с официантом, тот нес целых три литра золотистого вина.
— Ваше здоровье! — кричали юноши, вставали, чокались, обнимались, хохотали…
— Пейте до дна! До дна! — крикнул Эмиль, уже слегка захмелев.
Это было неприятно Барне, он сказал Эмилю:
— Пан Ержабек, право… не нужно было столько вина. Это излишне!
— Пан Ержабек! — насмешливо повторил кто-то.
— Слышишь?
— Хо-хо-хо-х-о-о!
— Теперь уж к вам иначе не будут обращаться, — улыбнулся Барна. — С этих пор вы уже господа, ничего не попишешь!
Рассыпался смех, загрохотали стулья — все опять поднялись, стали чокаться, иронизируя сами над собой:
— Так выпьем же, господа!
— Теперь тебя уж и Аранка иначе не назовет, — убеждал кто-то Эмиля.
Тот выпрямился, выпятил грудь колесом и отпарировал:
— Что ты там болтаешь! Мне-то лучше знать…
Тотчас раздались голоса:
— Кстати, почему девочки не пришли?
— А как они сдали?
— Говорят, Аранка — еле-еле.
— Да брось!
— Чего зря болтаешь…
Эмиль подливал вина.
На другом конце стола запели:
Барна нахмурился было, но не сказал ни слова, постарался скрыть, что эта песня ему неприятна. Он думал: «Боже меня сохрани испортить им настроение своими причудами!» — и ему даже удалось улыбнуться поющим, подбодрить их.
Петер и Вавро, сидевшие с ним рядом, были молчаливы; веселье опьяневших товарищей их не заражало. Оба подметили, как нахмурился Барна, и они, не сговариваясь, объединенные лишь общим таинственным волнением мысли, спросили сами себя: «В чем дело? Почему и тогда, когда его в классе просили продиктовать слова этой песни, он всячески старался уклониться?»
Общество распалось на несколько групп, каждая из них развлекалась по-своему — так им свободнее было отдаться перекипавшей в них радости.
Вавро не удержался, близко наклонился к Барне и спросил:
— Пан профессор… отчего вы нахмурились? И почему вы тогда, в классе, не хотели диктовать эту песню? Почему вы были тогда такой… странный?
Несчастный мальчик! Он сам кладет голову под топор… Должен ли Барна открыть ему, что тогда он словно стоял над пропастью, что юность и судьбы этих молодых людей представились ему зажатыми между жерновами несправедливой эпохи, что видел он страшное, кровавое волнение молодых умов, их розовые надежды, их жажду жизни и сопоставлял это с неотвратимой необходимостью прозябать? Должен ли он сказать этому мальчику, что в те минуты, когда от него хотели услышать пустую, наивную песенку, — он видел только его, Вавро Клата, тысячи Вавро Клатов, груды прошений, покрывающиеся пылью в отделах личного состава центральных учреждений, ощущал тяжесть бесконечных дней, когда неизвестность глушит каждую мысль, каждую улыбку — до тех пор, пока не придут отрицательные ответы? Сказать ли ему все это?
— Так бывает со всякой песенкой, — уклончиво ответил профессор. — Пока она новая, она нравится. Но в десятый раз, — надоедает.
Когда песня была допета и на минуту воцарилось молчание, Барна спросил:
— Что вы будете делать после каникул? Не все еще мне рассказали… Теперь у вас прибавится забот…
— Мои заботы уже позади, — махнул рукой Эмиль, отвечая Барне. — Меня примут в колледж имени Швеглы, это уже точно.