— И я!

— Я тоже!

— Ну… я пока не записался в колледж, но учиться буду! — звучало со всех сторон.

Молчали только Вавро с Петером и еще двое-трое. И Барна их не спрашивал. Довольно долго сидели они молча, потом Вавро сам заговорил:

— Я давно подумываю об учительстве…

— И я! — подхватил Петер. — Мы еще в прошлом году говорили об этом с Вавро.

— Вот этого я вам желаю всей душой, мальчики. Учительство — одна из самых прекрасных профессий… а для меня так и самая прекрасная!

Веселье продолжалось в нескольких направлениях. Вечер был тихий и теплый, полный дурманящих запахов и сладостных предчувствий. Сквозь сеть дикого винограда, вьющегося по стене, на столы падал свет лампочек, пронизывая листву, заставляя вспыхивать в золоте вина сверкающие слезинки. В этом трепетном свете упоительнее зазвучало танго. Кое-кто из посетителей ресторана начал танцевать, молча наслаждаясь плавными движениями; на плечо одной из дам села большая ночная бабочка — и не улетела, даже когда танец закончился. Несколько выпускников ушли, другие танцевали с тихим удовольствием. Оставшиеся за столом затянули песню.

— Ну, всего вам доброго, ребята! — встал из-за стола Барна. — Мне пора идти.

Его не очень удерживали. Сами чувствовали: в этом нет смысла, прощальный вечер вышел совсем не таким, как они себе представляли. Все, что они покидали, — серые школьные коридоры, серые будни, — было уже так далеко, в сознание их вторгались уже новые потоки забот и интересов, у каждого свои; восемь лет они понимали друг друга, а теперь будто стояли на разных берегах. Собрались на прощанье — и сразу поняли, что, собственно, простились-то раньше, уже расстались, и перед ними — различные пути…

Не удерживали никого.

Петер тоже встал:

— Пан профессор, разрешите нам проводить вас?

И снова втроем вышли на улицу. Она была тихая, темная, лишь кое-где над ней склонялись дуги фонарей. Ветвистые каштаны расстилали по земле густую тень. Удаляющийся шум ресторана замирал в сумраке ночи; а потом над оградами садов, над крышами ближних домов звонкой рекой разлилось несколько голосов:

Прощай, родной, любимый край,
Счастливо оставаться, друг!
Прощай, прощай, не забывай —
Широким светом я иду…

Старинная студенческая песня! Долго, долго звенела она в глубокой ночной тишине, а когда отзвенела — осталась лишь неизведанная, таинственная ширь, остался мир, полный манящего зова, осталось молодое жадное сердце, бьющееся навстречу этому зову, осталась мечта о чуде.

Широким светом я иду…

Они дошли до окраины города. И хотя всю дорогу мало говорили — теперь слова совсем застряли в горле.

— Ну, этак мы простоим до утра, — пошутил наконец Барна. — Прекрасная ночь! Ах, если б не надо было прощаться!..

Тяжело было Вавро Клату. Навалилась на него гигантская глыба неизвестности, тоска зародилась, страх перед тем, что ждет впереди. Слова так и рвались с языка, но он проглатывал их, не решаясь задать вопрос, терзавший его все время.

— Пан профессор, скажите… есть ли надежда, что мы где-нибудь устроимся? — спросил Петер, и это был именно тот вопрос, который мучил Вавро.

Оба не отрывали глаз от лица Барны — был бы сейчас день, увидели бы, как на этом лице дрогнул мускул, как растерян был его взор, — он же чувствовал, что юноши поставили перед ним самый тяжелый вопрос, какой только можно предложить человеку, которому веришь.

— Дорогие ребята… — Барна немного подумал. — Что вам ответить? Вы сами знаете, какое сейчас трудное время. А молодежь страдает сейчас вдвойне. Думаю, вам хорошо известна вся опасность, вся горечь, которую кризис несет стольким людям… вы почувствовали все это еще раньше, чем окончили школу…

— Ну, а все же? — нетерпеливо воскликнул Вавро.

— Вопрос вы поставили неправильно. Не спрашивайте, можете ли вы надеяться: вы обязаны надеяться, и обязаны смело хвататься за всякую возможность. Вот вы думаете о педагогическом поприще… И я вас полностью одобряю, если только вы решились на это с искренним интересом и серьезно. Но может статься… всякое может статься, вы ведь хорошо знаете! Скоро не останется уж и учительских мест. Еще год, два — и конец, будут заполнены места даже в приходских школах, как сейчас в государственных…

Юноши вздохнули; но они были благодарны Барне за то, что он говорил с ними прямо и открыто.

— Надеюсь, что вам удастся осуществить ваше желание. Это зависит не только от счастья, как говорится: его сейчас довольно мало; это зависит и от человека, от того, сумеет ли он схватить быка за рога. Не бойтесь никакой работы, не брезгуйте никаким трудом, — только это и может сегодня спасти человека. А если не будет и этого — кричите, требуйте, вы не будете одиноки: сегодня кричат и требуют уже миллионы. Не может того быть, чтоб их голос не был наконец услышан, не может того быть, чтоб они не добились справедливого права на жизнь!

Ему хотелось бы сказать им все это по-другому, еще более откровенно и ясно. Он боялся, что слова его стерты, но других он не нашел — он был опутан тонкой паутиной осторожности и страдал от сознания того, что и сейчас что-то мешает ему говорить так, как он разговаривает сам с собой по вечерам, в часы одиночества, когда перед его духовным взором разворачивается кинолента его собственной жизни.

— Держитесь, ребята, и желаю вам много сил для борьбы!

Он подал им руку, и они расстались.

Месяц прошел со дня Петра и Павла, раскаленным потоком разлился июль по созревшим хлебам, раззвенелся поспешной жатвой, наполнил амбары твердым зерном, постреливал монотонным стрекотанием механических молотилок. Солнце стояло в небе — разрезанная пополам золотая тыква, в его сиянии струились дразнящие ароматы земли, сожженных межей и медовой свеклы. С гор, обозначенных в розовой дали неясной волнистой линией, прилетал под вечер тихий ветерок, приплясывал и подскакивал, опьянев от дурманного запаха виноградников; легкий, разносил отзвуки шумного трудового дня. На город, раскинувшийся на равнине, оседала горячая пыль, и в деревнях, истомленных солнечным зноем и ленивой дремотой, днем было как после пожара. Запыленные листья акаций млели и обвисали, куры, не находя тени, бродили с открытыми клювами в тщетных поисках хоть капли водицы — канавы пересохли, даже лужицы у колодцев впитались в иссохшую землю. За деревней, там, где ленивый ручей терялся в болоте, временами гоготали гуси. Сады сочно благоухали — большие сливы наливались смуглотой, кое-где перезревший абрикос падал наземь, похожий на большую каплю меда.

В этот день, с утра походивший на озеро растопленного металла, в этот день, когда солнце, угомонившись, укладывалось в мягкую голубоватую дымку, когда люди возвращались с полей, — открылись двери дома священника и вышла пани Квассайова. Ее шелковый коричневый костюм на фоне сочной зелени палисадника был словно частица теплой обнаженной земли. Священник вышел вместе с пани Квассайовой, приветливый, ласковый, на его приятном розовом лице играла улыбка удовлетворения. Он проводил пани до самого шоссе.

— Не извольте ни о чем беспокоиться, — убедительно говорил он. — Я со своей стороны, повторяю, сделаю все, что в моих силах. Если нам не подаст заявления абитуриент учительского института, можете совершенно определенно рассчитывать, что… Впрочем, было бы очень хорошо нанести визит пану помещику. Может быть, пан Квассай — надеюсь, он хорошо знаком с паном Ержабеком. А я информирую его заранее, — при этих словах преподобный отец улыбнулся.

Пани Квассайова тоже улыбнулась, веселый ветерок поиграл шелковой лентой на ее шляпке; пани кивнула головой на прощанье и, подавая белую ручку, заверила священника:

— К пану Ержабеку я пошлю мужа, мне кажется, они хорошо знают друг друга, — последние слова она особо подчеркнула. — Мы, безусловно, не преминем с ним поговорить, тем более, что и вы это советуете. Я чрезвычайно благодарна за вашу любезность, преподобный отец!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: