При этом Василий знал, что этот личный и особенный окрик был вызван тем, что его брат и воспитатель Николай Васильевич, учитель той же гимназии и, следовательно, подчиненный директора, за месяц перед тем перевелся из симбирской гимназии в нижегородскую по причине «неладов» с начальством. Старший брат читал историков Гизо и Маколея, любил труды по политэкономии Джона Стюарта Милля и в гимназии Вишневского был явно не ко двору. Но директор был оскорблен не тем, что он перешел в другую гимназию, а тем, что он сделал это с достоинством, тактично и вместе с тем чуть-чуть высокомерно: «мертвые души» симбирской гимназии, у которых он не выпрашивал ни прощального обеда, ни рекомендаций, ни «лобзаний на прощанье», были оскорблены и обижены.
Милый и образованный инспектор Ауновский, симпатизировавший Розанову, шепнул на другой день мальчику: «Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить проступок и в самом деле исключить» [31] .
Так произошло первое настоящее знакомство с миром взрослых, в котором так много лжи, коварства и обмана. «Сущее дитя до этого испытания, — писал много лет спустя Розанов, — я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а „враги“ и „невраги“, „добрые и злые“, „хитрые и прямодушные“. Целые категории новых понятий! Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. „Нравственный мир“ потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый» [32] .
Вскоре после этого Василий начал читать «Историю цивилизации в Англии» Бокля и «Основы геологии» Лайеля, радуясь при этом, что мир сотворен не 6000 лет назад, как говорил законоучитель, но что по толщине торфа, наросшего над остатками человеческих построек, по измерениям поднятия морского дна около Дании и Швеции земля существует не менее 100 000 лет, что доказано ее существование миллионы лет. И, слушая или, точнее, не слушая законоучителя на уроках Закона Божия, подросток говорил себе: «Знаем, где раки зимуют».
«Симбирск был родиною моего нигилизма», — утверждает Розанов в «Опавших листьях». В гимназии, в тогдашней «подлой Симбирской гимназии», при Вишневском и Кильдюшевском (классный наставник Розанова), с их оскверняющим все чинопочитанием, от которого у мальчика душу воротило, заставляли всех гимназистов перед портретом Государя петь каждую субботу «Боже, Царя храни». Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства, и все гимназисты знали, что это «Кильдюшевскому с Вишневским нужно», чтобы выслужиться перед губернатором Еремеевым, а гимназисты сделаны простыми орудиями этого низменного выслуживания. «И конечно, мы „пели“, — продолжает Розанов, — но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: „пели“ — а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм» (291).
Конечно, сам Василий не мог бы додуматься тогда до такой мысли: изначально русский дух погибал в официальности, в торжественности и последующей «награде». Брат Николай рассказал ему о вычитанном где-то случае: однажды Государь Николай Павлович проходил по дворцу и услышал, как великие княжны-подростки, собравшись в комнату, поют «Боже, Царя храни». Постояв у отворенной в коридор двери, он, когда кончилось пение, вошел в комнату и сказал ласково и строго: «Вы хорошо пели, и я знаю, что это из доброго побуждения. Но удержитесь впредь: это священный гимн, который нельзя петь при всяком случае и когда захочется, „к примеру“ и почти в игре, почти пробуя голоса. Это можно только очень редко и по очень серьезному поводу» (291).
Пережитое за два года симбирской гимназии оказалось более новым и главным, более влиятельным, чем в университете или в старших классах гимназии в Нижнем. Никогда потом не встречал он большего столкновения света и тьмы, чем именно в эти годы и в этой гимназии. Вся гимназия делилась на две половины, не только резко различные, но и совершенно противоположные, явно враждебные, — совершенной тьмы и яркого, протестующего, насмешливого света.
Прямо из «мамашиного гнездышка» в Костроме Василий попал в это резкое разделение и ощутил его «кожею и нервами собственной персоны». Для него это было как бы зрелищем творения мира, когда Бог говорит и показывает: «Вот — добро, вот — зло».
Вся гимназия разделялась на «старое» и «новое», и в учениках, и в учителях. Нового было меньше, но в каждом классе, начиная приблизительно с третьего, была группа лично связанных друг с другом учеников, которые точно стеною были отделены от остальных учеников, от главной их массы, но без вражды, без споров, без всякой распри.
Основная масса учеников была, так сказать, «реалистами текущего момента». Родители отдали их в гимназию. Казенное заведение — гимназия — это было что-то еще более «власть имущее», нежели родители. Смирная и ленивая душа учеников взирала снизу вверх со страхом и чувством подавленности на «крышу всяческих властей», домашних и городских, семейных и государственных, и только думала об исполнении. Исполнение — «учеба уроков» и «хорошее поведение». Но нужны и развлечения — драки, плутовство, ложь, обман, в старших классах — кутежи, водка и тайный ночной дебош. В 80-х годах это было названо «белым нигилизмом».
Общею внешнею чертою, соединяющею учеников, было отсутствие у них интереса к чтению. Правда, в гимназии не поощрялось чтение, но, если бы оно даже поощрялось учителями и начальством, ученики все равно ничего не стали бы читать из-за отсутствия внутреннего к тому мотива.
Отсутствие «чтения» проходило разделяющею чертой не только между учениками, но и между учителями. И они тоже делились на читающих и нечитающих, на любящих книгу и на не любящих книгу. Розанов вспоминает, что в Брянске, где он учительствовал после университета, при первом посещении семьи учителя русского языка он на вопрос о чтении его взрослых детей услышал в ответ полуусмешку: «У нас, в дому, читают одного Пушкина. Дети, жена и я».
— Ну что же, отличное чтение. Одного Пушкина прочитать…
— Да не Александра Сергеевича. Мы ужасно любим, собираясь все вместе, читать Пушкина, рассказчика сцен из еврейского быта. Помираем со смеху!
В первый и единственный раз о «Пушкине, рассказчике из еврейского быта» [33], Розанов услышал от этого учителя русского языка, прослужившего 25 лет в гимназии и находившего в этом другом Пушкине более вкуса и интереса, нежели «в том, в Александре Сергеевиче», которого он, однако, по обязанности службы преподавал ученикам едва ли охотно.
«Нечитающая» часть учителей симбирской гимназии были, естественно, тоже «реалистами текущего момента». Их интересовали служба, порядок, исправность, чтобы ревизии из Казани (от учебного округа) сходили хорошо да чтобы не было «историй».
— Мне твои успехи не нужны. Мне нужно твое поведение.
Так директор «Сивый» кричал на распекаемого ученика.
Это требование — «хорошее поведение, а до остального нет дела» — было высказано давно «Сивым», а может быть, и до него. Мальчик Розанов уже вступил в этот режим как во что-то сущее и от начала веков бывшее. Таково было его детское впечатление. И как протест против сущего возникла неодолимая потребность чтения.
Никогда, говорит Розанов, не читал он столько, сколько тогда, в Симбирске. В городе была публичная Карамзинская библиотека, первым директором которой был П. М. Языков, брат известного поэта. Без нее, без «Карамзинки», невозможно было бы осуществление этого «воскресения» юных душ от гимназической рутины.
С благодарностью вспоминал Розанов, как «величественные и благородные люди города» установили прекрасное правило, по которому каждый мог брать книги для чтения на дом совершенно бесплатно, внося только 5 рублей залога в обеспечение бережного отношения к книге. Когда гимназист Розанов узнал, что книги выдаются совершенно даром, он «точно с ума сошел от восторга и удивления». «Так придумано и столько доброты». «Да будет благословенна Карамзинская библиотека!» [34]