Не по нутру было писателю и модное среди романтиков увлечение меланхолией. Каждая страница «Страданий юного Вертера» в его исполнении была бы непременно сдобрена изрядной долей иронии. Писатель иногда утверждал, что его интерес к истории объясняется тем, что в прошлые века люди не вставали в позу мрачных меланхоликов, не боялись своих страстей и умели радоваться жизни.
«Меланхолия была отнюдь не в духе времени. Это совсем новое чувство, порожденное крушением состояний и бессилием людей. В XVIII веке редко кто размышлял об отвлеченных предметах и стремился к неведомому; люди шли прямо к наслаждению, к славе или богатству, и всякий, кто был красив, смел или склонен к интригам, мог достичь желаемой цели. В то время никто не стыдился своего счастья. А в наши дни дух первенствует над материей, и никто не осмеливается признать себя счастливым» («Шевалье д’Арманталь», III).
Радуясь любым проявлениям жизни, Дюма не спешил облекать жизнь в схему и не принадлежал безоговорочно ни к одному из современных ему литературных направлений. Такая «политика неприсоединения» была выбрана им вполне сознательно.
«В литературе я не приемлю никакой системы; у меня нет школы; нет у меня и знамени. Развлекать и заинтересовывать — вот единственные правила, которые я если и не следую им сам, то, по крайней мере, приемлю».
Может быть, в какой-то мере именно это не позволило Дюма по-настоящему сблизиться с его великими литературными современниками, а может быть, это они не смогли сблизиться с ним. Их отношение к жизни было серьезным, они поднимались над повседневностью, порой подавляя в себе самые естественные желания и ощущения. Для них «развлекать и заинтересовывать» было признаком плохого вкуса. Они старались отделиться от «толпы», противопоставить себя ей. Дюма же купался в повседневности, наслаждался даже малейшими радостями, которые она ему дарила.
По справедливому замечанию одного из исследователей, писатели эпохи романтизма и многие из их последователей воспитали в читателях непременно благоговейное отношение к литературе: «Читатель… желает вступить в книгу, как в религиозный храм, он хочет, чтобы писатель занимался своим ремеслом, как жрец, если же этого не происходит, он чувствует, что его обманули. Это не искусство…». [8]«Серьезные» люди действительно не жалуют романы Дюма. Не жаловали они их и при жизни писателя. Со всех сторон слышались обвинения в недостаточной работе со словом, в излишней легкости, в том, что Дюма напрасно расходует свой талант. А почитателей у «расточителя собственного таланта» становилось все больше и больше…
Так и получилось, что читающая публика любит его книги, но, опасаясь специалистов, боится в этом признаться, а специалисты не спешат включать Дюма в число классиков. Мечта писателя быть избранным в Академию не осуществилась. Литературная критика долгое время отмахивалась от его творчества: читайте, мол, кому нравится, но анализировать здесь явно нечего. Взять хотя бы диалоги в романах писателя, — они же явно затянуты, им недостает отточенности и спартанской краткости, которая одна лишь достойна настоящей литературы. О диалогах в романах Дюма ходили анекдоты. Говорили, что он специально удлиняет их, потому что журналы платят авторам построчно, а если оплата производится по числу полных строк, то вычеркивает уже написанное. Бытовала пародия на типичный диалог у Дюма:
«— Вы видели его?
— Кого?
— Его.
— Да.
— Какой человек!
— Еще бы!
— Какой пыл!
— Нет слов!
— А какая плодовитость!
— Черт побери». [9]
Конечно, иногда Дюма действительно «гнал строку». Но, следуя жизненным примерам, мог ли он ограничить речь своих эмоциональных персонажей емкими и краткими фразами, когда в жизни так обычно никто не говорит? Хорошо зная, как воспринимаются театральные пьесы, он понимал, что слишком насыщенный текст не доходит до зрителя полностью, потому что не соответствует его жизненным привычкам. В последующих главах мы приведем примеры различных диалогов, и некоторые из них действительно будут изобиловать «лишними» словами, но обратите внимание на то, сколь жизненно воспринимаются подобные тирады, и представьте себе их в сокращенном виде. Вполне может оказаться, что, урезанные, они потеряют присущий им колорит, утратят способность передавать особенности характера произносящих их персонажей. Да и так ли уж чужда французской литературе манера построения многоступенчатого диалога со множеством повторений? Примеры подобных форм можно встретить в старофранцузской литературе, в частности в поэзии:
«— Сир… — Что тебе? — Внемлите… — Ты о чем?
— Я… — Кто ты? — Франция опустошенна.
— Кем? — Вами. — Как? — В сословии любом.
— Молчи. — Се речь терпенья несконченна.
— Как так? — Живу, напастьми окруженна.
— Ложь! — Верьте мне. — Пустое ремесло!
— Молю! — Напрасно. — Се творите зло!
— Кому? — Противу мира. — Как? — Воюя…
— С кем? — Ближних истребляете зело.
— Учтивей будь. — Нет, право, не могу я». [10]
Этот фрагмент политической сатиры поэта Жана Мешино на короля Людовика XI тоже построен в форме диалога, и Й. Хейзинга отмечает явную избыточность реплик, считавшуюся во времена ее написания виртуозным стилистическим приемом. [11]Такой прием во многом усиливал воздействие сатиры на ее слушателей. Почему же в произведениях Дюма описанный прием должен был оказывать иное воздействие? Воздействие было тем же, просто критика стала «серьезной» и обвиняла автора в легкости.
На это обвинение остроумно и, на мой взгляд, весьма справедливо ответила известная в то время поэтесса, хозяйка популярного салона, супруга издателя Эмиля де Жирардена г-жа Дельфина де Жирарден, писавшая, помимо прочего, критические статьи:
«С каких это пор талант упрекают в легкости, если эта легкость ничем не вредит произведению? Какой земледелец когда-либо попрекал прекрасный Египет плодородием? Кто и когда критиковал скороспелый урожай и отказывался от великолепного зерна под предлогом, что оно проросло, взошло, зазеленело, выросло и созрело в несколько часов? Так же как существуют счастливые земли, есть избранные натуры; нельзя обвинить человека в том, что он несправедливо наделен талантом; вина заключается не в том, чтобы обладать драгоценным даром, но в том, чтобы злоупотреблять им; впрочем, для артистов, искренне толкующих об Александре Дюма и изучивших его чудесный дар с интересом, с каким всякий сведущий физиолог относится ко всякому феномену, эта головокружительная легкость перестает быть неразрешимой загадкой. (…)
Двадцать лет тому назад Александр Дюма не обладал этой легкостью; он не знал того, что знает сегодня. Но с тех пор он все узнал и ничего не забыл; у него чудовищная память и верный глаз; он догадывается, пользуясь инстинктом, опытом и воспоминаниями; он хорошо смотрит, он быстро сравнивает, он непроизвольно понимает; он знает наизусть все, что прочел, его глаза сохраняют все образы, отразившиеся в его зрачках; он запомнил самые серьезные исторические события и ничтожнейшие подробности старинных мемуаров; он свободно говорит о нравах любого века в любой стране; ему известны названия любого оружия и любой одежды, любого предмета обстановки, какие были созданы от Сотворения мира, все блюда, какие когда-либо ели… надо рассказать об охоте — он знает все термины «Охотничьего словаря» лучше главного ловчего; в поединках он более сведущ, чем Гризье; что касается дорожных происшествий — он знает все профессиональные определения…
Когда пишут другие авторы, их поминутно останавливает необходимость найти какие-нибудь сведения, получить разъяснения, у них возникают сомнения, провалы в памяти, всяческие препятствия; его же никогда ничто не остановит; более того, привычка писать для театра дает ему большую ловкость и проворство в сочинении. (…) Прибавьте к этому блестящее остроумие, неиссякаемые веселость и воодушевление, и вы прекрасно поймете, как человек, обладающий такими средствами, может достичь в своей работе невероятной скорости, не принося при этом в жертву мастерство композиции, ни разу не повредив качеству и основательности своего произведения». [12]