Она из университета вышла и света белого не увидела. То ли день на дворе, то ли ночь, непонятно — чуть под машину не попала. Обратно к Сереге поехала – сдаваться. А что делать… Не ляжешь ведь и не умрешь. Эх, если бы только можно было – лечь да умереть. Все равно ж нельзя, все равно и глаза откроются, и желудок еды потребует, и организм – исполнения физических функций… Хорошо еще, что Серега на ее место нового воробышка не нашел. Куда бы она делась тогда? К матери поехала? Это после своего красивого вранья? Смешно…
А потом уже ничего стало, терпимо. Она и смирилась даже. Как есть так и есть, чего уж теперь. Со временем и чувства стали пропадать начисто: и вкус еды понимать перестала, и запахов не слышала, и даже цвет куда–то пропал – кругом будто одно черно–белое кино, фильм ужасов с актрисами–травести… И голова пустой стала, как барабан. Иногда только взорвутся вдруг строчками в мозгу выученные когда–то стихи, или цитата какая из любимого Достоевского вдруг вползет в голову, как змея, и сидит там долго и мучительно…
А теперь снова все закрутилось калейдоскопом. Зачем, господи… Зачем ей тети Машина искренняя до глупости любовь, в которой она оказалась, как в теплом коконе, и согрелась вдруг вопреки своей воле, зачем эта постоянная ноющая боль в сердце, зачем умопомрачительные запахи свежих булочек по утрам, зачем, скажите… Что ей теперь со всем этим делать…
— Са–а–а–шк, ну чего ты молчишь? Сидишь, как мертвая, в одну точку уставилась… Страшно же! Ну чего с тобой, Сашк… — снова заныла над ухом Танька и приготовилась всплакнуть, и даже голос уже взметнулся до самой высокой ноты.
— Тань, скажи, а тебя любил кто–нибудь, а? Вот чтоб по–настоящему, за просто так? – будто очнувшись, резко повернулась к ней Саша. – Родители твои кто?
— Да ну, о чем ты… Можно сказать, что и нет… — легко махнула рукой Танька. –А чего ты вдруг про родителей?
— Да так… Я вот раньше всегда считала, что мама меня очень любит. И мечтает , чтоб я кем–то стала, чтоб успехов в жизни добилась – тоже от любви. Понимаешь, я думала, что она для меня самой этого всего хочет! Чтоб мне хорошо было! А теперь вот думаю – нет. Потому что я, сама по себе, без жизненных успехов для нее никто, понимаешь? Никто. Обуза просто. Позор даже… Ей мои успехи нужны как доказательство ее материнского подвига, понимаешь? Не я, Саша, родненькая кровиночка, а я, Саша, как доказательство!
Саша замолчала, будто захлебнулась горечью произнесенного, долго смотрела перед собой пустыми измученными глазами, потом тихо продолжила:
— Ты знаешь, иногда по телевизору показывают, как несчастные, убитые горем родители, со слезами глядя в камеру, умоляют вернуться домой своих сбежавших детей. Им ведь и в голову не приходит, отчего они сбегают! И почему на улице, в голоде и в холоде им лучше, чем с ними…
Танька слушала ее внимательно, смешно сморщив в толстую складочку узкий лоб, смотрела, не мигая, маленькими глазами–пуговками. Потом усмехнулась вдруг горестно, совсем по–бабьи легонько покачала головой и злобно проговорила:
— Какая ж ты глупая все–таки, Сашка! Да что ты понимаешь вообще? Любит мама, не любит мама… Вот ты говорила, у тебя отец рано умер, да? А отчим у тебя был? Нет? А у меня был! И насиловал меня с тринадцати лет! А в четырнадцать я умудрилась еще и забеременеть. И мама меня за волосы отвела на аборт. А после этого у меня с гормонами что–то нарушилось, толстеть начала катастрофически… А когда мне пятнадцать исполнилось, они с отчимом решили, что долг свой родительский уже окончательно выполнили и дружненько выпнули меня из дома! Так что не надо мне тут жаловаться на свою плохую маму, поняла? Мама ее, видишь ли, недостаточно любит! Да мне бы такую маму, господи… Дура ты, Сашка, дура!
Уронив голову в ладони, Танька разрыдалась громко и отчаянно, заставив Сашу испуганно вжаться в угол дивана. Надо же… А она всегда думала, что у веселой и беззаботной Таньки было такое же веселое и беззаботное детство, и только крайние тяжкие обстоятельства привели ее сюда…
— Тань, прости, а? – тихонько тронула она ее за плечо. – Я ж не знала, Танька…
— Ладно, проехали, — махнула рукой Танька, резко перестав рыдать. – Да я и не вспоминаю об этом никогда, как будто это вовсе и не со мной было… Ладно, Сашка, это ты меня прости. Расскажи лучше, где пропадаешь–то?
— Да понимаешь, Серега со своим приятелем меня к делу одному определили, шпионкой как бы… Надо было старушку наивную развести, чтоб она меня сильно пожалела и в квартире своей прописала…
— Ну?
— Вот тебе и ну… Не смогла я.
— Расколола, что ль, старушка тебя?
— Нет. В том–то и дело, что нет… Ты знаешь, она такая оказалась… Даже не знаю, как объяснить. Святая, что ли? Рядом с ней так хорошо! Как будто настоящей жизнью живешь, а не в дерьме этом… Понимаешь, она любит всех просто так. Просто за то, что они есть, и все. И еще, знаешь, она мне булочки каждое утро печет…
Саша тихо всхлипнула и заплакала, завыла–запищала на тоненькой ноте, как потерявшийся лесной звереныш. Теперь уже Танька уставилась на нее испуганно и непонимающе:
— Сашк, ты чего это? Не врубаюсь я. Старушка какая–то, булочки… Ну, понятно, любит она всех… Что с того–то?
— А то… Понимаешь, у нее душу глазами видно… Я не могу тебе объяснить, как это, но вот видно, и все! Она, знаешь, такая живая и теплая…
— А у других что, душу не видно?
— Нет. Не видно. У других она кирпичами заложена. Толстой кирпичной непробиваемой кладкой. И все смотрят на мир через нее, а мира не видят. То есть видят, конечно, только каждый — свое… Родственники тети Маши – ее большую квартиру, мама моя – героическое свое материнство, Серега — двух смешных кукол в нашем лице…
— А у тебя? У тебя самой разве не заложена душа кирпичной кладкой?
— И у меня — заложена. Разница только в том, что я ее вижу, эту стенку, ощущать начала ее больную тяжесть. А они – не видят. Не чувствуют, как она растет каждый день, прибавляет себе по кирпичику…
— Ой, Сашка, не знаю, что тебе и сказать, — вздохнула горестно Танька. — Одно только знаю–с такими мыслями нечего тебе тут делать. Погибнешь ты тут. Ты вот что… Поезжай–ка ты к матери, Сашка…
— Таньк, я ж говорю тебе…
— Да глупости все это! Глупости! Это у моей матери душа непробиваемым железобетоном обложена да намертво укреплена ржавой арматурой, а у твоей всего лишь стена кирпичная – подумаешь! Что ты, простить ей не можешь? Она ж не понимает ошибки своей, ей же вслух про нее никто и никогда не говорил! Она ж искренне про себя думает, что самая хорошая мать на свете! Вот и поезжай к ней, объясни все сама… Она поймет. Может, не сразу, конечно, но поймет. Да хотя бы задумается, и то хлеб. И вообще, кто–то ведь должен вытащить первый кирпич из стены. Почему не ты? Обязательно поезжай, Саш! Да мне б такую–то маму… Господи, да разве я бы здесь была? Сама своего счастья не понимаешь… Вот ты смогла же в себе разглядеть эту стенку? А почему думаешь, что твоя мать на это не способна?
— Так мне же тетя Маша помогла…
— А ты маме своей помоги. Она же мама тебе, самый близкий человек на свете, ближе и некуда.
— Нет, не смогу я, Танька. Не смогу пока. Сил нет. Потом, может… И вообще, уже в такой клубок все завязалось…
— Ты только с Серегой не связывайся, Саш! Или сделай все, как он хочет, или уезжай отсюда. Не зли зло… Если что не по его сделаешь, он ведь и меня отсюда в два счета вышвырнет, разбираться не станет, что да как. А куда я пойду? Мне идти некуда…
— Ладно, Таньк, пойду я. Меня тетя Маша потеряла уже, наверное. Волнуется, в окошко смотрит…
— А маму ты прости, Сашк. Когда есть кого прощать – жить еще можно. Эх, счастливая ты…
— Пока, Танька. Какая ты добрая, оказывается. И умная. А я и не знала раньше, и не замечала ничего… Почему мы с тобой раньше так не говорили, а?
— Так чего говорить–то! У каждого ведь свое. Мы с тобой не подруги — всего лишь товарищи по несчастью, носители толстых кирпичных кладок, как ты говоришь…